— То есть мне было бы любопытно узнать сперва, как вы поступили.
— А мне еще любопытнее узнать, как поступили бы вы, Рив. Согласились бы с тем, что Джон Брюс имеет право на стену и на дыру, и оставили бы все как есть? Либо признали бы право церкви на стену без дыры и заложили бы это отверстие?
— Вероятно, я бы договорился как-нибудь с пользой для обеих сторон.
— Договорились? — Нога благочинного взметнулась и упала вниз, словно ее дергали за веревочку. Сумел я, однако, вызвать у него восторг. — Да, Рив, и что же это был бы за договор?
— Дыру оставить, а его жене запретить петь.
— А его детям запретить разговаривать, плакать, канючить и браниться друг с другом. А Брюсу велеть не храпеть и не пердеть, а от его жены потребовать держать рот на замке, когда она предается радостям… — Он не закончил фразы.
Каким радостям? Соития? Я решил договорить за него, потому что никогда нельзя оставлять несказанным слово, которое вам неловко выговорить, иначе оно будет само повторяться в тишине опять и опять и раздуваться, словно плод, что висит на ветке перед вашим носом, покачиваясь и зрея. Умоляя его сорвать. Но я слишком долго медлил, и к тому времени, когда я собрался произнести это слово, плод упал и приземлился, перезрелый, у наших ног. Мы оба, опустив глаза, уставились себе под ноги.
— Рассказать вам, как я поступил в итоге? — спросил благочинный, выпрямляясь в кресле. — Я убедил судью снять с меня обвинение, и мы заделали дыру и довели до сведения Брюса, что это в последний раз. Иначе, если дыра появится опять, арестуют уже не меня, но его.
В зазоре между округлой блестящей слезой, вызванной усталостью, и теперешней прямой как палка спиной настроение благочинного изменилось. Губы его сделались тонкими, а пальцы вызывающе скрючились.
— Видите, Рив, в итоге мне пришлось действовать самому убеждением и настойчивостью. Когда неясно, где добро, а где зло, мы решаем этот вопрос по собственному разумению. Если мы стоим во главе, мы обязаны быть сильными. Нужно сказать себе: “Так я поступлю, и это будет лучше чем ничего”. Сказать себе: “Случилось непредвиденное и нежелательное, но я все улажу”.
— Вы уже не о дыре в стене ведете речь? — спросил я, потому что его пыл не оставил сомнений: этой байкой он целил в меня.
Старческим узловатым пальцем он постучал по кружке:
— Речь с самого начала шла не о дыре.
— Разумеется.
Мы оба пялились — я на пол, он на меня. От его испытующего взгляда моя щека горела, ее словно вминали внутрь. В этом испытании рухнула наша дружба. Как и моя надежда заручиться его поддержкой.
— Что, по-вашему, я должен сделать? — спросил я.
— Когда нет ни ясности, ни очевидного прегрешения, Рив, однако затруднение пока не устранено, вы обязаны подавать пример своим прихожанам.
— Я стараюсь.
— И не позволять пастве упорствовать в заблуждениях и… нравственной испорченности.
Ничего, кроме юбчонки, надетой на Иисуса, я не мог припомнить. Неужели это его так задело? Не вой же и возня коров в хлеву.
— Вы что-то подметили во время нашей прогулки? — спросил я.
Он молчал.
— Например, юбку вокруг чресл Христа на Новом кресте. Видите ли, это всего лишь озорство. Я всегда полагал, что если деревенским хватает духу озорничать, значит, они пребывают в добром здравии. А вы так не думаете?
В конце концов мне надоело его молчание, я разозлился, и мне было тяжко сидеть в доме Ньюмана, в кресле Ньюмана, когда Ньюмана больше нет.
— Тогда что вы имеете в виду? — допытывался я. — Коров в хлеву? Вы ожидали, что я разведу этих животных голыми руками, когда одна наскакивает, а другая уворачивается? Или я должен был поймать того парнишку на лету, прежде чем он приземлился во рву с дерьмом? Зажать ладонью рот Джейн Смит, когда ее рвало? Развеять облака и поменять мерзкую погоду на благодатную?
— Сегодня вечером я увидел, как Сесили Тауншенд зашла к вам во двор с большим свертком в руках, — ответил благочинный, — и я подумал, как странно: самая высокопоставленная женщина в деревне служит у кого-то на посылках. Вам есть что сказать по этому поводу, дабы рассеять мое недоумение?
Я как раз потянулся к щиколотке, но замер. Ладонь моя обмякла, и я откинулся на спинку кресла.
— Какое отношение это имеет к нашей беседе?
— То есть вам нечего сказать?
— Она принесла гуся, — ответил я. Врать не имело смысла, и к тому же я догадывался, что вопрос он задал лишь приличия ради, а сам уже побывал на задворках моего дома и заглянул в сверток. — Гуся, только и всего.
— Гуся? Зачем же вам гусь, когда вот-вот начнется Великий пост?
Я положил ладони на мои расставленные колени:
— Это была простая любезность со стороны Сесили Тауншенд.
— И вы поделитесь этой любезностью с вашим приходом?
— Боюсь, там делить особо нечего.
— Итак, пока весь Оукэм будет перебиваться на хлебе, ячмене, похлебке и рыбешке один разок за сорок дней, и то если повезет, у вас, счастливчика, мясо не закончится до середины поста.
— Если его делить, каждому достанется на один укус…