Ковалев все так же смотрел на море, щурясь и легонько покачивая головой, хотя, по глубокому убеждению Суханова, ничего хорошего там не было. Наконец Ковалев заметил, не поворачивая головы:
— Допустим, я ничего не приказывал... — Он поморщился. — Я только хочу знать: в чем дело, Суханов? По чему вы проворонили лодку? И почему я теперь должен выслушивать от флагмана всякие неприятные слова?
Суханов не знал, в чем дело, а раз не знал, то, разумеется, не мог и сказать, почему проворонил лодку. Все произошло как бы помимо его воли, но если бы он сказал об этом командиру, то тот, наверное, подумал бы, что Суханов решил состроить из себя дурочку или хуже того — соврать, и Суханов промолчал.
Ковалев повернулся к Суханову, измерил его взгля ом с головы до пят и, найдя у того все в приличном виде, заинтересованно спросил:
— Вы что же — не хотите со мною разговаривать?
— Нет, почему же...
— Вот и я думаю: почему?
Суханов переступил с ноги на ногу.
— Виноват, товарищ командир.
— Это понятно, Суханов, что виноват. Только виноватых, Суханов, между прочим, бьют. Бьют за то, что виноват. Бьют еще и потому, чтобы больше не был виноватым. — Ковалев помолчал. — Выражаю вам на первый случай свое неудовольствие. Идите и правьте службу.
Суханов почувствовал, что ноги у него перестали гнуться, он даже, жалеючи себя, тоскливо подумал, что не сумеет повернуться, а если и повернется, то обязательно упадет, но он и «есть» сказал заученно, и руку к виску кинул тоже заученно, и повернулся вполне сносно, а когда стал спускаться по трапу, плечи у него узко свелись, как у побитого. «Вот так и пропадешь во цвете лет, — немного театрально подумал он о себе. — Черт дернул прилепить эту дурацкую фотографию». Дело, конечно, было не в фотографии, и не в дельфинах, и не в Ветошкине, это все он отлично представлял, только представление это мало утешало, и вдруг он понял, что ему некуда идти: в посту он встретился бы с предупредительно-участливыми глазами Ветошкина, лейтенантский стол в кают-компании ошибок никогда не прощал, в каюте сейчас орудовал приборщик...
Он знал теперь, что будет дальше, а дальше могло быть намного хуже, чем теперь, и если человеку свойственно надеяться, что дальше станет лучше, то Суханов вполне справедливо считал, что у него-то лучшее ос талось позади, на том самом снимке, который он ночью прилепил к переборке. Там, на училищном плацу, все было прекрасно, и путь от лейтенантских погон до адмиральских звезд казался безоблачным.
В каюте у себя он хотел повернуть ключ изнутри, но это уже было бы слишком... Бруснецов подобных вольностей не допускал, высмеивая слишком мнительных в кают-компании:
— У наших лейтенантов, кажется, золотишко завелось. Сейфовых замков понаделали, специальными ключами, понимаете ли, обзавелись. Ротшильды, понимаете ли, с Вандербильдами.
В кают-компании знали, конечно, что лейтенантское «золотишко» и «сейфовые замки» Бруснецов употреблял для красного словца, чтобы, так сказать, было нагляднее, но ведь за наглядностью могли последовать и некоторые выводы. «Ну их к богу в рай, эти самые выводы... Без них хлопот меньше, а порядку больше».
В это тихое ласковое утро Суханову хотелось заниматься чем угодно, только не тем, чем следовало бы заняться, — идти в кубрик и разговаривать с моряками было не то чтобы неприятно, а словно бы даже противно. Он ничего не мог с собою поделать, сидел за столом и бесцельно перебирал бумажки, которые сам же и насовал под стекло. Бумажки эти в строгом смысле не были бумажками, а являлись как бы копиями некоторых корабельных документов, носивших сведения если и не секретные, то во всяком случае официальные, которые положено знать каждому офицеру.
«Гангут» возвращался в базу, увенчанный призрачной славой, «добытой», говоря словами поэта, ракетчиками и артиллеристами, отстрелявшими накануне на «отлично» по пятибалльной системе, и оказавшийся в бесславии стараниями лейтенанта Суханова, которому за каким-то чертом захотелось послушать дельфинов.
Суханов не пошел к утреннему чаю в кают-компанию, достал из стола пачку галет, банку мелкого частика в томатном соусе, который в последнее время стал такой редкостью, что его начали выдавать на доппаек, как кетовую икру. Частик с галетами — это, разумеется, было не бог весть что, но... «Ну и ладно, — подумал Суханов, поддевая вилкой то, что когда-то было плотвичкой или густеркой. — Дело совсем не в частике, а в дельфинах. Вернее, даже не в дельфинах, а в мичмане. Это ему они послышались. А может, и не послышались? Может, их и не было, дельфинов-то? А?..» Это получалось уже совсем плохо.
В дверь постучали, когда Суханов уже прибрал со стола, и следом явился мичман Ветошкин. Он выглядел бодрым, усы у него весело топорщились, и, судя по его виду, превратности жизни его не обременяли. Он успел побриться и даже сменил синюю рабочую куртку.
— Команда отпила чай, — радостно сообщил он, как будто это было событие чрезвычайной важности, снял пилотку и присел кторцу стола. — Часа через два откроется Херсонесский маячок.
— Что еще? — небрежно спросил Суханов.