– Я гляжу, – с горечью проговорил он, – все сделано для того, чтобы избавить вас от чувства личной ответственности. В этом и беда, сынок, что вы судите о целом, но не свои частные поступки. А на фоне целого ваше частное выглядит не таким ужасным, по крайней мере для вас самих. Ваш лидер, возомнивший себя выше законов человеческих, заставил вас уверовать…
– Ты ошибаешься, – перебил я его, и улыбка медленно разъехалась по моему лицу, – он не ставит себя выше закона, он и есть закон. Ничто не должно стоять на пути лидера, ведущего за собой великий народ к цели. На таком пути бывают жертвы, они неизбежны, но никого не должно это сбить. Когда речь идет о благополучии целого народа и его будущего, ложная мораль неуместна.
– Ты считаешь великим тот народ, что покорился человеку без всяких моральных принципов?
Я чувствовал, что снова начинаю заводиться.
– Арийцы – элита белой расы, мыслители, творцы, воины, высшие создания природы. В этом убеждении нет ничего, кроме возврата к естественному, божественному, уж если тебе так угодно, порядку. Когда судьба народа меняется так кардинально в столь короткий срок, это ли не проявление божественного решения?
Отец не торопился отвечать. Я видел, что он размышляет над моими словами, снова уставившись замершим взглядом на раскатанный мякиш в своих руках. Наконец он заговорил:
– Осознание того, что ценность личности определяется лишь правом рождения, весьма заманчиво, не спорю.
Отец замолчал, затем усмехнулся и снова поднял на меня глаза:
– Но один народ уже объявлял себя избранным. Вы повторяетесь.
Он покачал головой и снова уставился на свои огрубевшие руки, которые сложил перед собой на столе. Я и сам не мог отвести от них взгляда – крупные, заскорузлые, грязные, с мелкими затянувшимися порезами от кухонного ножа.
– Это все фантом. Вы живете иллюзиями, Вилли.
– А даже если и так, то что ж? Счастье человека не только в реальности. Толпе нужна та самая иллюзия. Мечта и великая надежда на ее исполнение. Подари людям великую химеру, и ты будешь повелевать, они пойдут за тобой во имя той химеры и будут делать что скажешь, если ты продолжишь обещать им ту химеру. А обещать можно сколь угодно, им все равно привычнее ждать, чем проживать момент. Оглядись вокруг, бо́льшая часть живет своими мелкими мещанскими планами, которым так никогда и не суждено сбыться, так пусть наслаждаются величием наших планов и нашей борьбы. Фюрер вытащил нас из дьявольских пут версальской кабалы, не получив в ответ ни единой санкции, наше производство только растет…
– Это перевооружение, сынок. Все наше производство нацелено на войну.
– И пусть. – Я пожал плечами. – Всякий, кто носит форму, сейчас ликует, ибо отныне эта форма отстирана от позорных пятен, поставленных в ноябре восемнадцатого. Кто жаждет творить историю, не должен бояться проливать кровь, а плохую кровь и вовсе обязан пролить. А те, кто рассуждает по-другому, – обыкновенные паразиты. Готов спорить, что и твой Пиорковски из разряда таких дармоедов. В лагере таким самое место. Миллионы немцев поддерживают эту политику партии. Недовольных нет.
– Недовольство ныне запрещено в рейхе, оно карается тем же концлагерем, тебе ли не знать.
– А пусть бы и так, – снова не спорил я, – только в условиях жесткой дисциплины и строгого повиновения порядку возможно укрепление нации…
Отец перебил меня, подаваясь вперед:
– Это уже принуждение, Вилли, а значит, подавление личности. Добиваться нужно не подчинения, а доверия. Все тогда будет.
– Что все?
– Все как должно.
Я расхохотался:
– Вся жизнь в обществе – это постоянный отказ от индивидуализма! И что в этом плохого? Уже через пару поколений сложно будет представить себе более сплоченное народное общество, чем наше, и в этом монолите будет заключена такая сила, о которой не мечтал ни единый народ в Европе. И ты, и я, и чертов Ганс Пиорковски – все обязаны помочь фюреру в этом. Это заставит каждого немца почувствовать свою причастность к происходящему. Германская молодежь станет безоговорочно преданной не только рейху, но и друг другу, поскольку поймет, что они все и есть рейх. Осознай, как сильно будет общество, живущее по таким принципам.
Но отец и не думал разделять мой порыв. Он смотрел на меня растерянно и с тревогой одновременно.
– Ты говоришь о покорной армии детей, лишенных какой-либо инициативности.
– Я говорю о единении нации, черт бы тебя побрал! – громко вырвалось у меня.
Мы оба тут же уткнулись в потолок, будто могли через него увидеть мать, и прислушались. Наверху стояла тишина.
– Это лишение нации индивидуальности, лишение права говорить что думаешь, – опустив голову, сказал отец.