– Непростая работенка предстоит Богу, если только он есть.
– Отсутствие веры весьма опасно, Вилли, – отец оторвался от созерцания хлебного шарика, который продолжал катать, и глянул на меня. – Нет веры – нет страха. А разве не страх – главное условие существования вашего порядка? Люди, которые ни во что не верят, тяжело поддаются контролю. Разве нужны вам такие?
– Вера не иссякла, напротив, она обрела новую силу. Тебе нужно принять, что мы получили нового бога, и имя ему – фюрер! Он явился нам в момент наивысшей потребности, когда немецкий народ погибал, когда уничтожалась немецкая душа и попиралась немецкая мысль. На страхе базируются все учения вашей всеблагой церкви, которая грозит геенной огненной за всякий неверный шаг и подчиняет нас какой-то абстрактной божественной милости. Так чем же хуже то, что дал народу фюрер? Милость его хотя бы вполне реальная.
– Божественная милость зависит от поступков. Ты их вправе совершать или не совершать, Вилли. А ваше самопровозглашенное божество не дает выбора. Теперь это роскошь, на которую не у всякого есть…
– Смелость? Ты это хотел сказать? – Я презрительно усмехнулся. – Твоя правда, отец, смелости вашему замшелому поколению не хватает. Именно поэтому вы и поставили на колени Германию.
– Кроме божественной милости, есть еще божественное милосердие. Есть ли оно у вашего божества?
– Милосердие? Чушь! Ты так и не понял, что я тебе говорил. Все великие достижения народов явились результатом кровавых войн, революций и бунтов. Мир во всем мире – это миф, несбыточность. Человек всегда кричал о том, что жаждет его, но разве все его действия и помыслы не были направлены на противоположное? Потому что идеальный порядок не построишь на милосердии, история это доказала. Вера и верность фюреру, а значит, Германии – сейчас превыше всего, и всякий немец обязан отречься от тех, кто не принимает этого, будь то друг, брат, жена или… отец. – На последнем слове я перевел взгляд за окно, но не умолк. – Ибо те, кто остался в стороне от нового германского выбора и пути, такие же предатели, как и те, кого мы держим в лагерях.
Я заставил себя повернуться и уткнулся в его испытующий взгляд, прожигавший мое лицо насквозь.
– Значит, отречься, – медленно проговорил он и умолк.
– Милосердие, утешение, – продолжил я, не имея сил терпеть с ним в одной кухне тишину, – это слабости, которым церковь с удовольствием потакает, чтобы держать вас в своей религиозной узде. К тому же всегда все можно свалить на божественное провидение и покориться ему, а не бороться ни с чем, ни за что, ни против чего. Вы с аппетитом жрете свою веру только потому, что она дает вам возможность переложить ответственность за свои несчастья на какое-то мифическое существо, которое никто из здоровых людей даже ни разу в жизни не видел!
– Но разве не то же самое сделала и ваша вера, переложив всякую ответственность за все наши беды на какого-то мифического жида? Во всем ведь виноваты евреи, так, сынок?
Мы замолчали и снова уперлись друг в друга колючими взглядами совершенно чужих друг другу людей.
– Утешение нужно каждому. И тебе оно, сынок, понадобится. Боюсь, как бы не больше, чем нам, поколению, измученному той страшной войной. А найдете ли вы его в том же, в чем ищете оправдание? За оправдание-то не переживаю, оно найдется всему, Вилли, даже самому страшному. Таков уж человек.
Я медленно выдохнул, пытаясь унять что-то тяжелое, клокотавшее в груди. Чувство собственного бессилия в разговоре с отцом, не умевшим и не желавшим понимать меня, доводило до звериного бешенства. Будь передо мной любой другой, он бы уже был на пути в лагерь. В эту минуту я ненавидел его так же сильно, как любого заключенного, возможно, даже больше. Да, определенно больше. На тех мне было наплевать. А это тот, с кем я обязан был считаться волею природы. Ошибался тот, кто сказал, что нет ничего крепче кровных уз. Правда в том, что нет большей обузы, чем кровные узы.
Отец едва слышно добавил:
– Разве так мать тебя воспитывала, Вилли…
– Мать воспитала меня достойно, – огрызнулся я, – честь ей и хвала. Но мой ежедневный выбор определяется не ее воспитанием, а местом, в котором я нахожусь. Ты думаешь, ты себя знаешь? Черта с два. Ты не был в лагере. И пока ты там не побываешь… а впрочем… – Я усмехнулся, вдруг вспомнив: – Ты был на фронте, ты убивал, ты стрелял в себе подобных из плоти и крови. И это тоже ситуация, скажу я тебе. Но чем она отличается от моей? Ты убивал врагов, я перевоспитываю врагов. Война и концлагерь – это ситуации, которые все объясняют: наше поведение, выбор, мотивы – все подконтрольно лишь условиям, в которые жизни угодно было нас загнать.
Я видел, как отец вздрогнул, едва я помянул его участие в войне, лицо его едва заметно побледнело, но он и не думал перебивать меня.
– Это не жестокость сама по себе, а жесткость, необходимая на службе. Мы только выполняем приказы, отец. Настоящий эсэсовец обязан подчинить свою волю высшим требованиям, – закончил я уже спокойнее.