– Будь покоен, Вилли, я не буду губить тебе жизнь. Ты с этим и без меня справишься. Да только помни, всякая война – зло, даже победоносная[85]
. Когда она где-то там, на чужой земле, для тебя она – не война, даже если твоя страна ведет ее. Одурманенный патриотическими лозунгами, жарким увещеванием, насильно связанный присягой и даже честью, ты будешь поддерживать эту войну, искренне веруя, что война та справедливая, оборонительная, предупреждающая, освободительная, завоевательная, за идею, за расу, против недочеловеков или мирового еврейства – выбирай, что уж тебе больше по нутру, Вилли. Но когда с оружием придут к нам в Розенхайм и бомбы будут лететь в твой дом, где в кровати лежит твоя старая больная мать, – вот тогда война начнется и для тебя, сынок. И когда будешь с оторванной ногой ползти в укрытие, когда твоему ребенку, если успеешь зачать его, кишки разворотит, тогда уж ни спорные территории, ни города вольные, ни счастье других немцев, всё жаждущих куда-то присоединиться, ни независимость – чья бы то ни было, да даже побитие Вечного жида тебе не нужны будут. Все патриотические надежды на великую Германию разом схлынут, только мать из-под завалов звать будешь и спрашивать: «За что?» И поймешь, что все у тебя есть сейчас для счастья, сынок, и земли-то тебе той не надо – ни чужой, ни спорной. Твоего старика когда-то свято убедили, что война не придет в Германию, но не прошло и нескольких лет, а наши прекрасные немецкие города были утоплены в крови и разворочены до мяса. Но самое поразительное, что даже тогда большинство из нас продолжали верить в справедливость войны. Таков уж морок качественного увещевания с трибун, сынок. Потому включать ныне надо не радио, а разум.– Где твоя честь? – в отчаянии прошептал я.
– За честь идти? От победы в войне твоя честь зависит? Так это ошибка, сынок, я проверял. Без чести всякий убийца остается, победивший ли, проигравший. Иного еще ни разу не было. Разъеден будешь тем грехом до самого нутра. Или ты боишься, что тебя нарекут трусом или предателем, если откажешься убивать и развешивать людские гирлянды на фонарях и деревьях? Повод достойный, сынок, твоя правда, иди, пускай кровь живым людям, как я когда-то. Разница в том, что я пошел на войну не потому, что хотел убивать, а потому, что готов был сам умереть за свою родину. Да и то великая дурость была, потому как сегодня твои воспоминания не забегают далее дня вчерашнего, Вилли, а через десятилетия ты не выберешься из своего прошлого и будешь жить в нем, и страшно будет, если в том прошлом руки твои по локоть в кровь окунались.
И он снова уставился на свои безвольные руки. В бессилии я опустился на стул, отчаянно желая, чтобы он умолк, но он продолжал издеваться надо мной:
– Твоя честь может выразиться уже в одном том, чтоб ты хотя бы честно мыслил. Но, прячась за мыслью, что так надо, мы теряем самую последнюю крупицу чести, оставленную нам природой там, куда не добраться соглядатаям с оружием, – в нашем разуме, сынок. Страшно и то, что убиваешь, и то, что мыслишь, как будто в этом правда.
Как же я ненавидел его в этот момент. Мне хотелось задушить его тут же, в этой кухне, где прошло мое детство. Я сжал кулаки, пытаясь унять клокотавшую внутри ненависть. Отец тяжело выдохнул, я видел, что на него тоже навалилось нечто необоримое, придавившее и заставившее безвольно опустить голову еще ниже. Его тощие плечи совсем обвисли, будто внутри были не кости, а веревки.
Не знаю, сколько мы так просидели. Шорох сверху заставил нас обоих вздрогнуть. Мы напряглись, прислушиваясь, но из родительской спальни больше не раздалось ни звука.
– Ты говоришь, мы получили Судеты, не пролив ни капли крови? А знаешь почему, сынок? Потому что никто не хочет войны. Все сыты ею по горло. Потому пока позволяется герру Гитлеру многое. Однако ему не стоит забываться, всему есть предел.
Я зло глянул на отца исподлобья:
– Верно говоришь, всему есть предел. Сколько мы терпели, пока издевались над немецким меньшинством в Чехословакии? Наших там за людей не считали, или ты не читал газеты? Они отрезали нашим женщинам груди и вырывали их сердца, выбивали глаза и потрошили, как свиней! Никому до того не было дела! Европа гуляла, швейцарские курорты были полны английской и французской знатью, их праздничные вечеринки и балы гремели, ничуть не омраченные скорбью. А теперь то же самое творится и в Польше! Наших там калечат и уничтожают, забивают, словно скот! Варшава угрожает бомбардировками Данцигу!
Отец смотрел на меня с явным изумлением.
– Не думал, что ты настолько глуп, Виланд. – Он покачал головой.
Задумавшись, он снова начал буравить застывшим взглядом какую-то точку перед собой. Я понимал, что он собирался с мыслями, которые вот-вот непременно озвучит, у меня же не оставалось никаких сил, чтобы отбиваться от них. Нужно было пожелать ему доброй ночи и удалиться, но я ощущал, что меня также все сильнее прибивало к засаленному стулу, стоящему посреди нашей небольшой кухни.