– А голод меняет отношение человека ко всему, – проговорила она, – даже к смерти. Зимой сорок третьего в Треблинке наступило затишье, новых заключенных перестали привозить. Совсем. Ничего. Пустота. Полтысячи заключенных из зондеркоманды[100]
остались без работы. Те, которые работали в крематориях, сжигали тела в печах и рвах. Их не стали ликвидировать, иначе мог бы бунт произойти. Их просто перестали кормить.– Когда в начале весны, – продолжила говорить Валентина, – к этим измученным подножными объедками и окончательно озверевшим от голода зондерам явился солдат в форме СС и объявил, что с завтрашнего дня снова начнут приходить транспорты из Греции, они… – Она оторвалась от созерцания стакана и уставилась на Лидию. – …Вздохнули с облегчением. Это значило, что они наконец-то получат полноценную еду, чтобы у них вновь появились силы на работу. Выходит, что убивать против воли переносится организмом легче, чем ежедневный лютый голод. Неприглядно, но это факт нашего существования, Лидия. Он не заслуживает, чтобы его осуждали. Тем более мы. Они сами себя осудили и сожгли стыдом и самобичеванием. Они ели и ненавидели ту еду. Но не есть не могли. Как, впрочем, и всякий человек на этой земле. Понимаешь, о чем я говорю? Как и всякий человек.
Валентина замолчала и посмотрела на Лидию, затем пожала плечами и снова перевела взгляд на стакан, будто сегодня он – центр ее внимания.
Ссылаясь на несметное количество узников, комендант все-таки сумел выбить необходимое распоряжение сверху, и в Дахау наконец-то прибыло очередное пополнение охранников. Это было весьма кстати – я начал ловить себя на мысли, что это бескрайнее полосатое море, которому на построении не видно было ни конца ни края, настораживает меня. Их было много больше нас – нескончаемый поток, лившийся в ворота, против которого охранники выглядели жалким островком. При желании этот поток мог снести нас, уничтожить, поглотить, растерзать. Но они словно не замечали этого. Обрядившись в робу, получив свой винкель, они становились образцом смирения и послушания, словно и не ведая, что такое неповиновение. Порой мне казалось, что они черпают какое-то упоение в своих страданиях. Это было похоже на садомазохистское подчинение по доброй воле. Тупая необъяснимая покорность, возведенная в какую-то невероятную степень, выводила из себя. Я видел, в какую ярость впадали вчерашние новички-охранники, глядевшие в пустые лица, послушно склоненные к земле. И с каждым днем они все больше убеждались, что все происходящее тут – правильно.
Но вскоре всем стало ясно, что даже такое покорное и безропотное стадо будет сложно удержать в загоне, коль скоро оно продолжит расти. И мы поняли, что нам нужны дополнительные погонщики, которые нашлись… в этом же стаде. Мы бросили нескольким кость в виде дополнительного пайка и некоторых привилегий, и они с радостью ухватились за нее. В ответ от них требовалось всего ничего: поддерживать тотальную дисциплину любыми способами и максимально жестоко наказывать всякую шваль, нарушающую порядок. Вряд ли кто-то из нас даже догадывался, насколько действенным будет этот шаг. Ни один службист на довольствии не старался так яро, как капо, желавший показать себя самым дельным и полезным парнем в бараке, представить себя в самом выгодном свете охране, чтобы не потерять возможность жрать куски пожирнее, иметь ботинки поцелее и иметь бумагу для задницы почище… в принципе иметь бумагу для задницы. Отныне всякое наказание на козлике завершалось потерей сознания, поскольку невозможно было сохранить сознание в теле, по которому прошлась палка в руке капо, в свою очередь над которым нависала угроза понижения до рядового узника в случае недостаточно старательного исполнения своих обязанностей. И они старались так, как никто из нас. Вскоре обычные заключенные стали смотреть на капо едва ли не с большей ненавистью, чем на нас. Даже самое жесткое обращение со стороны охраны не ломало их так, как «предательство» со стороны своих же солагерников, которым посчастливилось стать привилегированными. Их психику буквально потрясал тот факт, что такой же бедолага, как и они, оказался способен истязать не хуже эсэсовца.
«Разделяй и властвуй», как говорил папаша Эйке. Едва ли можно было найти более подходящее место для демонстрации эффективности этого принципа, чем концлагерь.