Валентина произнесла это совершенно серьезно, без тени усмешки, как и многое, что другими бы непременно было окрашено сарказмом.
Их свидание уже порядком затянулось, но, против обыкновения, их не торопили. Валентина продолжила:
– Между всеми якобы врагами бывали и конфликты, и дружба. Вопрос только, что поминать, то или другое. Фокус внимания искусно меняется сообразно новым целям. Так способен ли улучшить человеческую природу этот страшный опыт войн? И если нет, то зачем же он тогда из раза в раз дается? Если по правде, по справедливости, которую мы периодически так любим, тогда все, кто исполнял роль строгих судей в Нюрнберге, должны были потом и сами занять место на той скамье подсудимых. Ведь и после того бывали и принудительный труд, и расстрелы, и лагеря. Индокитай, задохнувшийся в огне, Суэцкий канал, Алжир, Гватемала, Гренада, Ливия, Панама, азиатские военные преступления, резня в Будапеште – она же подавление венгерского контрреволюционного мятежа, как меня учили в школе. Снова великие республики, демократии и королевства мира творят акты возмездия и справедливости во имя светлого будущего там, где, по их мнению, не дотягивают до понимания правды. И от этих актов справедливости земля продолжает полыхать. Отчего же этот страшный опыт всё никак не может починить человека? И до сих пор нам невдомек, что пока сами мы будем раздроблены внутри себя, пока половина нашего разума будет подчиняться инстинктам или совести, а другая – голосам с трибун и призывам газет, то наша земля продолжит гореть и воевать. Не владея даже собой, не умея быть целостным, как можно владеть хоть чем-то в этом мире? И уж тем более убивать за это? Как же не ясно человеку, что плата будет всегда? Потому что есть законы, которые работают вне зависимости от нашего невежества. Все в нашей жизни происходит в пределах той совести, которой мы обладаем. Тут ведь нет нового мышления, Лидия, – рождение новой мысли по сложности соизмеримо с прохождением Дантова ада наяву, да и за призыв гения плата берется серьезная. А с меня что взять? Тут вообще ничего нет, если так подумать, а может, есть все, что нужно знать…
И Валентина медленно покачала головой, продолжая смотреть перед собой.
– Поэтому нет, Лидия, у меня истовой гордости за былое, только скорбь. Не смотри на меня так, как-нибудь в другой раз объясню подробнее, сейчас нет нужных слов, другие мысли застилают, а там глубоко копать надо.
«Мы не оставим народы стран, порабощенных Гитлером, в положении рабов!»
Я не мог поверить своим ушам. Итак, британцы грубо отклонили мирное предложение, о чем по радио сообщил лорд Галифакс. Франц выключил приемник. Лица всех присутствующих в комнате выражали полнейшее недоумение.
– Никогда не понимал их, но то, что они творят сейчас, вообще за гранью всякого разумного, – тихо произнес кто-то у меня за спиной.
Мне и самому было невдомек: как можно было огрызаться, находясь в подобном катастрофическом положении?
Через четверть часа новость облетела все казармы и бараки.
– Если в Англии еще остались умные люди, то скоро там вспыхнет революция. Попомните это. Даже самые недалекие теперь осознают, что война отныне целиком и полностью на их ответственности.
– Черчилль ведет свою страну к погибели, и не наша вина, что они не слышат голоса разума! – брызгал слюной Штенке. – Им предложили мир без каких бы то ни было условий, это уму непостижимо!
– Черчилль – еврейская содержанка, это всем известно. Чего еще от него ждать?
– Но остальные? В нынешней ситуации мы легко придавим их, как зарвавшуюся вошь. Неужели они этого не понимают? Их ждет судьба лягушатников, – говорил Карл.
Ульрих исподлобья посмотрел на брата:
– Боюсь, и нам будет сложно пережить еще одну военную зиму.
– Будто ты испытывал какие-то лишения, – тут же отмахнулся Карл.
– У нас со снабжением, может, и порядок, но ты забыл о письмах из дома? Бабка едва не отдала богу душу во время холодов, да и отец со своими легкими не переживет еще одной зимы без угля.
– И Ильке твоя опять завшивеет без горячей воды, – перебив, захохотал Карл.
Ульрих с осуждением посмотрел на брата, но ничего не ответил и отвернулся.
– Кох прав, – неожиданно подал голос Готлиб, задумчиво крутивший в руках оторвавшуюся пуговицу, – у нас в Брукмюле довольных немного, а точнее – нет их совсем. Отец писал, что летом-то поутихли, а зимой многие в открытую высказывались против.
– Против кого? – хмуро спросил я.
– Сам знаешь, – тихо ответил Готлиб, продолжая смотреть на пуговицу, – без угля совсем туго в холода, да и нормы продуктов не те, что в газетах пишут. В лучшем случае половину дадут, да и за той три часа на морозе выстаивали.
Мне было противно слышать это. Я хотел резко ответить Готлибу, но меня опередил Штенке:
– Все не просто так, а во имя!
– Во имя чего? – Готлиб наконец оторвался от созерцания своей пуговицы и посмотрел ему в глаза.
– Во имя преодоления позора, которому была предана Германия, – жестко ответил я вместо Штенке.
Готлиб хмуро скользнул взглядом по моему лицу и снова уставился на пуговицу.