— Что вы, Григорий Иванович, мы тогда вообще останемся без фруктов. Меня просили из пищеторга принять этот виноград, а они нам потом компенсируют…
— Чем и как? — взъярился Скурлатов.
— Ну потом… хорошими продуктами, — не смущаясь, ответила сестра-хозяйка, и по ее лицу было видно, что это обычное дело и не надо поднимать шума.
Скурлатов тут же отправил машину с фруктами обратно.
— Значит, будем без овощей и фруктов, — бессильно развела руками сестра-хозяйка.
И оказалась права. Начались перебои в снабжении…
Скурлатов запретил медперсоналу списывать спирт и медикаменты, стал сам проверять акты, и сразу нарушились многолетние связи со снабжающими санаторий организациями.
К нему пришел начальник АХО и сказал:
— Можно откровенно?
— Можно.
— А не обидитесь?
— Если откровенно, нет.
— Только не обижайтесь, ладно? Григорий Иванович, не вмешивайтесь в наши дела. Вы в них ничего не смыслите. Занимайтесь лучше своей медициной. Мы работали до вас и при вас, и все шло нормально… Поверьте, все так делают. Обычный шахер-махер.
— Нет, это не нормально, — прервал начальника АХО Скурлатов. — Давайте работать без вашего шахер-махера, или у нас с вами ничего не получится.
А потом был постыдный скандал с женою. Скурлатов рассказал ей об этой «аварии», надеясь на ее понимание, а она словно с цепи сорвалась…
Добравшись до своего купе, Скурлатов устроился на полке и стал смотреть в окно на бегущие мимо перелески и поля. Замелькали первые желтые листья на деревьях, ударила в глаза серая стерня скошенных хлебов и прозрачная синь неба. Все кричит: лето прошло! Прошло, прошло, прошло — стучат на стыках рельсов колеса. Поезд мчит Скурлатова из лета в осень. Там, на родной Вологодчине, уже переступили черту, разделяющую лето и осень…
Отчего ему всегда так грустно в эту пору? Душа раскисает, и хочется выть волком: еще одно лето уходит, уже сорок третье, а ведь счет их для него не бесконечен… Увядает природа, и всякий раз вместе с нею что-то умирает в тебе… Нет, Григорий Иванович не боится смерти, то есть боится — как все, но не больше, да и рано ему о ней думать; он боится неверно прожить жизнь свою, единственную, неповторимую, которую никто и никогда ему не заменит. Это пострашиее смерти. Смертей он видел много — бессмысленных, глупых, до слез несправедливых. И они еще будут. Смерть — неизбежность. Неправильная, пустая жизнь — преступление. А самообман хуже смерти…
Вот почему так больно царапнули его слова жены: «Ты просто неудачник, Гриша. И все этим сказано». Может быть, и так… Но что же тогда его жизнь? Еще никогда Скурлатов так трудно не задумывался. «Ценность жизни в самой жизни», — всегда считал он. А если она мешает другим, то тогда какая же в ней ценность? Зачем она тогда, его жизнь?
В соседнем купе крутили магнитофон. Задыхающийся голос молил через перегородку:
Григорий Иванович отвернулся к стене и попробовал уснуть. Не получалось. Мешала песня, мешал выпитый коньяк… Не уходила обида, хотя он и понимал: обижаться на жизнь глупо; так же глупо, как требовать от жены и других близких ему людей понимания…
«Мужчин закаляет одиночество…» — явилась откуда-то фраза. Но и чужая мудрость не развеяла тяжелых мыслей Скурлатова.
В разных ситуациях уезжал Григорий Иванович в родные Перелазы. Было ему и потяжелее, чем сейчас, но всегда поездка домой вызывала в нем надежду и радость. А вот сейчас ни того, ни другого. Мать и брат будут расспрашивать про его жизнь, а что он скажет? Похвастает своим нечаянным открытием: заканчивается его четырехлетний период службы на новом месте и он опять у разбитого корыта? Раньше хоть в семье его понимали, а теперь и там разлад… Типичный неудачник…
Спазм сжал сердце. Сейчас пройдет, сейчас… Задержал дыхание, глубоко вдохнул. Еще вдох. Вроде отпустило…
«Черт! — выругался про себя Скурлатов и, свесив ноги, спустился с полки. — Так и богу душу отдашь. Рановато, Григорий Иванович, — упрекнул себя Скурлатов, — и по годам и по трудам. Хотя…»
За двадцать лет врачебной практики видел он всякое. И не такие дубы валились. Как не хотелось им умирать…
Скурлатов уже стоял в коридоре вагона у окна и смотрел на неподвижный горизонт, залитый киноварью заката… Телеграфные столбы, провода, заросли кустарника, островки скошенных полей меж лесов проносились мимо, и Григорий Иванович почти физически ощущал, как трется эта лента с меняющимися на ней видами о его глаза, а над горизонтом недвижно замер и, казалось, навечно застыл упершийся в него гигантский диск раскаленного ярила. Это было не солнце, а именно то ярило, на которое смотрели наши предки язычники и те, кто жил до них…
Проходили тысячелетия, изменялись ландшафты, появлялись и исчезали моря и горы, сменялись поколения людей, а ярило смотрело на землю вот так же неизменно и вечно. И таким же тревожно-багряным был тогда закат и еще будет таким же для других на постоянно преобразуемой земле…