Ещё одной книгой, оказавшей влияние на Салманского, был роман американского писателя Джека Лондона — «Мартин Иден». Главный герой был обычным моряком, выходцем из низких слоёв общества. Но, познакомившись с девушкой из буржуазной семьи по имени Руфь, он поставил перед собой цель — заняться самообразованием и стать известным писателем. И всё бы ничего, если бы эта девушка, ставшая музой главного героя, не предпочла ему фальшивое общество. Уже после их разлуки к нему пришёл желанный успех и признание. Но они не принесли Мартину удовлетворения. Только теперь он начал понимать, что из себя представляют все те люди, которые и знать его не желали, когда он был никому не известен, а теперь «добродушно» приглашают на ужин, ищут его общества и отзываются о нём, как о серьёзном авторе. До него наконец-то начали доходить слова его умершего друга Бриссендена о том, что не стоит писать для журналов, а, если и стоит творить, то только ради самой Красоты. И Мартин убедился в этом. Но именно эта Красота его и погубила, хотя перед этим успела возвысить. Вот и Салманскому приходили всевозможные параллели с этим трагическим героем, который по всем признакам был ему близок…
Внезапный порыв ветра вывел Салманского из задумчивости. Он поймал на себе насмешливый взгляд Добрячкова и понял, что снова отвлёкся. А между тем у него поднакопилось немало вопросов к профессору — хотя бы относительно тех самых «середнячков».
— А как Вам, например, Довлатов? — судорожно кашлянув, спросил юноша, собираясь с мыслями.
— Нет, не моё! Впрочем, как журналист и рассказчик забавных анекдотов очень даже неплох. Неудивительно, что по нему так умирают и всячески норовят популяризировать, хотя есть авторы и много лучше его. Кстати, мой коллега Антоша Астурман к нему неравнодушен, даже пытается ему подражать, каких-то людей в неглиже написал, про разные типы туалетов там… Ну, и конечно же, он что-то говорил о классике, которая невозможна в наши дни. Вот в этом я с ним, пожалуй, соглашусь. А так чёрт знает что! Как лектор зарубежной литературы — он, конечно, молодец, отдаю ему должное, но как писатель — а это звание ещё надо заслужить — он меня не впечатляет.
— Хм, понятно! — с ухмылкой произнёс Салманский. Он знал этого коллегу и даже, бывало, заслушивался его лекциями, пока не познакомился с его «многообещающим» творчеством.
Глава 16. Воспоминания
— А вы попробуйте внедриться в какое-нибудь религиозное сообщество… а?! Или примкнуть к определённой политической группе: найдёте много единомышленников, будете там вместе поэтические вечера устраивать, обсуждать интересующие вас темы… а?! — с довольно неприятной иронией предлагал Добрячков.
— Благодарю за заботу, но, если бы вы знали, как мне претит ханжество всех этих сект, то вряд ли предложили бы мне подобное. Эти люди непрестанно твердят о христианском Боге, о добродетели, но на самом деле подразумевают лишь поклонение Мамоне, ибо с языка у них слетают только слова об успехе и деньгах… Я уже не говорю о Ваале, которому лица женского пола служат с не меньшим упоением, пытаясь при этом найти себе какое-то оправдание.
На мой взгляд, нужно быть конченым пошляком, чтобы мнить себя чем-то значительным, и потому я открыто заявляю всем живущим в этом ультрабуржуазном мире, что я не больше чем звучащий кимвал на священной, позабытой всеми горе.
— И тем не менее вы до невозможности серьёзны, — Добрячков насмешливо взглянул на Салманского. — Ну просто как профессор математики. И как же вы к этому пришли, поделитесь?
— Вот как раз математические штудии не давались мне с детства — к ним, признаться, у меня даже выработалась резкая неприязнь. Однако мало-помалу меня стали занимать искусство и философия — в них-то я и обрёл утешение!
С восьми лет и до шестнадцати моей страстью было рисование. Я рисовал повсюду: дома, в школе, у любимой бабушки на каникулах. Стоит признаться, у бабушки мне нравилось больше всего. Эта спокойная и нежащая душу атмосфера располагала к творчеству, как ничто другое. Обычно это было что-то вроде небольших зарисовок, этюдов, которые подобно цветам расцветали на благодатной почве и не могли не радовать своего создателя, своего юного Рафаэля.
Кстати, о Рафаэле. Как сейчас помню, на кухне моей милой бабушки, над столом, висела копия одно из совершеннейших творений этого великого флорентийца — «Сикстинская Мадонна». На моё детское воображение оно действовало чудесным образом… Не помню, что меня так очаровало в этой картине, но я благоговел перед ней, точно влюблённый.
Ну, а к годам семнадцати я начал всерьёз интересоваться поэзией, стали появляться первые, ещё не совсем зрелые опыты. Нередко впадал в хандру, особенно в минуты творческих кризисов. Но всякий раз убеждался в одном.
— И в чём же?