Я проигнорировал панегирик Дерюжина, а Елена ласково погладила непрошеного заступника по рукаву. Вряд ли полковник мог найти такие слова, которые одновременно умиротворили бы и меня, и её. Но я, разумеется, не противоречил. Да, я был обязан ей. И сам в любой момент был готов умереть за неё. Но тогда, у реки, это был миг. Прекрасный, страшный, незабываемый, но всего лишь порыв. После выстрела Дерюжина я бросился к Елене, прижал её к себе. Она всё никак не могла успокоиться, затягивала в себя воздух судорожными вдохами, а я целовал её мокрые щёки, нос, глаза… Так и застал нас вышедший из тоннеля полковник. Но миг прошёл, и обиды и неясности между нами снова всплыли разбухшим утопленником. Мой неизбывный долг Елене не помогал ей простить меня. А мне мучительно было жаль того, что мы утеряли – нашу спокойную, уверенную привязанность, не омрачённую обидами и ревностью и не отягощённую самопожертвованиями.
Дерюжин вернул меня к рассказу:
– А что насчет Одри?
– Одри рассталась с Бартелем, а он был единственным свидетелем их рандеву в момент убийства. Если бы он покрывал её, она бы не решилась на разрыв. Так что её приходилось исключить.
– Это мог быть трюк. Они могли специально расстаться до конца расследования, чтобы никто не сомневался в их показаниях в пользу друг друга.
– В таком случае они далеко зашли: вдова тут же сошлась с Мийо, а Бартель начал писать о ней гадости. На тактическую хитрость это не похоже. Нет, после появления браунинга Марго торчала поганым кукишем, ее можно было вычислить одним методом исключения.
– Я без всякого метода исключения сразу учуяла, что пистолет принадлежал женщине, которая душилась «Шанелью №5». У всех женщин сумочки пахнут их духами и сигаретами, и деревянная ручка пистолета впитала этот запах. И Дмитрий Петрович со мной тоже согласился.
– Это делает честь тонкому обонянию Дмитрия Петровича, но запах быстро выветрился. Зато я наконец-то догадался, что это за необъяснимый «кадавр фу». Для этого мне пришлось перебрать все известные мне сквернословия на всех известных мне языках.
– И что это было? – спросил Дерюжин.
– Настоящая фамилия Марго – Креспинская, её отец – поляк, от него она научилась ругаться по-польски. Когда она споткнулась, у неё вырвалось: «Пся крев!»
Полковник почесал бровь:
– Я бы никогда не сообразил. Где «пся крев», а где «кадавр фу»?
– Для франкоязычного человека «пся крев» очень похоже на
Дмитрий сплюнул виноградные косточки:
– В Варшаве в двадцать втором она вовсю по-польски ругалась, это верно.
Елена кротко поинтересовалась:
– Уж не Агнешкой ли там её звали?
Дмитрий так побагровел, что даже я сжалился над ним и поспешно продолжил рассказ:
– Тогда же я понял, что именно эти слова прошептал перед смертью Люпон, только я их сразу не разобрал. У умирающего уже не было сил выговорить имя Марго, но он свою жизнь с этим польским «пся крев» выдохнул.
Дмитрий усердно счищал со стола крошки:
– Так объясни мне, почему нельзя было всё это рассказать Валюберу без того, чтобы подставлять под пулю Елену Васильевну?
Уж не воображает ли боярин, что я пекусь о своей жене меньше его? Но долг благодарности опять заткнул мне рот:
– К сожалению, я по-прежнему не мог сообщить Валюберу о внезапно появившемся браунинге, поскольку не мог доказать, что нам его подкинули. Найденный под мостом окурок без помады инспектор отказался считать решающим доказательством. Заявил, что после ужина в ресторане помады на твоих губах могло не остаться.
– Так я же сказала, что обновила макияж в туалетной комнате.
– Увы, швейцар не помнил, была ли на тебе помада, а инспектор к тому моменту уже так уверился, что стреляла именно ты, что отказывался верить нам хоть в чём-либо. У меня не было никаких решающих доказательств, никаких бесспорных улик против Марго.
– Но Додиньи же опознал её «пся крев»! Так могла выругаться только Марго!
– Додиньи был ещё тот свидетель. Такого наворотил, столько улик против самого накопилось, что не каждый суд из-за его показаний осудил бы женщину. Она бы настаивала, что я подсказал ему это ругательство.
– А Люпон? Люпону ты тоже подсказал?
– Ссылаться на слова Люпона было уже поздно. Ведь сразу после его смерти я заявил, что умирающий просто хрипел. Кто бы теперь поверил мне? Не забывай, у мадемуазель Креспен на набережной Орфевр оставался мощный заступник, её бывший любовник, которого она шантажировала. Мне нужна была неоспоримая улика – либо её собственное признание, либо её арест с браунингом в сумочке. И встреча с ней была единственной возможностью добиться либо первого, либо второго.
Я спохватился, поднял глаза на Елену. Она махнула рукой:
– Как будто я не знаю! На твоём блокноте остался след от карандаша: «Ля Тур д’Аржан, 21:00».
Хм, оказывается, напрасно я так усердно топил бумажные клочки в ватерклозете.