Мы расстались с Клемансо в самых, казалось бы, лучших отношениях. Он жалел, что Франция мало знает настоящую Россию, как, впрочем, ни одна страна не знает другой. Вот хотя бы Англия. Мы живем рядом, говорил он, и англичане к нам ездят; мы к ним не ездим, а они у нас бывают целыми толпами. И все-таки о нас понятия не имеют. Выразил, очевидно из вежливости, надежду, что наша встреча не последняя, что стоит нам обратиться к Винтеру и т. д.
Я передал отрывки этого длинного разговора потому, что он характерен. В нем сказался настоящий Клемансо, которого в то время многие не знали; когда я увидел позднее то, что он делал во время войны[900]
, я этот разговор стал понимать лучше, чем раньше.Как ни интересна и ни поучительна была беседа с Клемансо, она не имела отношения к займу. Мы узнали, что с ним все решено и говорить о нем нечего; не помня даты нашего разговора, не могу решить, было ли это правдой или только вежливым способом уклониться от разговора на эту неприятную тему. Но самый вопрос казался поконченным; о нем можно было больше не думать.
В этом я ошибся. Мы от него не отделались. Нашлись люди, которые нас старались использовать. Нессельроде приехал ко мне со следующей неожиданной новостью. Один из старых эмигрантов, полным доверием в левых кругах не пользовавшийся, узнав от кого-то про нас, по собственной инициативе отправился к Анатолю Франсу и добыл от него письмо к Пуанкаре, который был тогда министром финансов. Анатоль Франс, называя наши имена, настойчиво рекомендовал Пуанкаре нас принять. Пуанкаре назначил день для приема, и непрошенный посредник с торжеством нас об этом уведомил. Помню наше негодование на эту бесцеремонность. «Ведь все решено. Зачем ходить к Пуанкаре?» Аудиенции мы не просили, а выходило, будто мы ее добивались. Нессельроде, передавая приглашение Пуанкаре, заявил, что сам ни за что не пойдет; о нашем визите к Клемансо уже болтают по городу. Слухи действительно были, но не полные и не точные. В них были повинны мы сами. Перед тем как идти к Клемансо, мы назначили встречу в кафе на углу Place Bauveau, где этого кафе уже более нет. Мы разговаривали по-русски, не предполагая, что нас могут понять; русских в Париже было не столько, сколько теперь. По случайности в кафе сидел кто-то из состава посольства и все услыхал. Итак, Нессельроде отказался идти. Кальманович, кажется, уже из Парижа уехал. Мне вообще идти не хотелось, а одному и подавно. Однако не хотелось быть и невежливым и к Пуанкаре, и к Анатолю Франсу. Я колебался. Dans le doute, abstiens-toi[901]
. И, вероятно бы, я не пошел. Но последовал неожиданный coup de théâtre[902]. В утро приема, когда я сидел в номере, еще не зная, как поступлю, ко мне постучал Долгорукий, только что приехавший с Ривьеры. Я очень обрадовался, наскоро рассказал ему,Вот и все, в чем заключалась наша «кампания» против займа. Она подняла большой шум в печати. Но печать не была достаточно осведомлена, смешивала меня и Долгорукого с неизвестным для нее Комитетом и, как нарочно, все конкретные обвинения формулировала так ошибочно, что позволяла нам, не уклоняясь от правды, отвечать сплошным отрицанием. Когда газеты писали, что
Ввиду повторных обвинений, исходивших уже от Милюкова, я рассказал все как было, кажется, ничего не забывши, хотя этому прошло 30 лет. Если