— Да, тебе нужно будет затратить на это больше труда и времени. Но это и хорошо.
— Выходит, ты жалеешь, что у тебя все получается слишком легко и просто?
Этот вопрос его несколько смутил. Он задумался, и довольно долго мы шли молча. Потом он сказал:
— Давным-давно… Да, давным-давно я запомнил одну пес ню. Не про сталь, а про зиму, и вообще…
И он запел, негромко и старательно:
— Видишь? — сказал он. — Это песня о том, чего я не могу понять, как ты не можешь понять, почему у меня так ловко все получается со сталью. Я выучил эту песню и пою ее, и я знаю, что в этой песне есть, как говорят, «тоска». Я стараюсь проникнуть в нее, в эту самую «тоску», но все равно ее не чувствую и не могу разглядеть, в каких словах она прячется.
— Неужели тебе иногда хочется испытать тоску? — удивился я. — Это неприятное чувство.
— Может быть, — ответил он. — Но я-то этого не знаю.
А я задал глупый вопрос:
— Это песня про то, что было на самом деле? В смысле, с тобой?
— Нет, — ответил Ковач. — Это просто песня, я же сказал.
— А откуда она взялась?
— Это венгерская народная песня, очень старая. А ее конец, наверно, досочинили те венгры, которые уехали в Америку.
— Почему же я ее понимаю? Ведь она не на русском, а на венгерском сочинена, так?
— Не знаю, — ответил Ковач. — У меня почему-то получается петь ее так, что она становится понятной на всех языках.
— А ты сам был в Америке? — спросил я.
— Был, — ответил он.
— Ух ты! И как там?
— Я не знаю.
— Как же ты можешь не знать?
Да, от Ковача голова иногда начинала идти кругом.
— Я там был очень давно, — объяснил он. — Я не знаю, как там сейчас. Может быть, совсем непохоже на то, что я видел когда-то.
— А-а-а, понятно. Так бы и сказал!
— Я так и говорю. — Он ответил мне без обиды, без раздражения, без усталости от моих вопросов. Можно сказать, обозначил факт — и все.
Мы вышли на реку. Вдоль берега сверкали разноцветные фонарики, вокруг большой проруби, очищенной от наросшего за сутки тонкого льда, горели прожекторы, из палаток доносилась музыка, а чуть подальше, на отгороженном, чтобы никто не улетел с разбегу в прорубь, катке кружилось множество конькобежцев. Среди них я разглядел Ваську и пожалел, что не взял коньки.
У проруби прохаживался местный батюшка, здоровенный и бородатый. Он всего года три как к нам приехал, во вновь открытую церковь на восточном берегу.
— Эй! — взывал он. — Кто еще хочет окунуться в самую святую воду в году? Кто еще хочет смыть грехи всего года?
Из проруби выбрался очередной «морж», и в воду сразу полезли мужик и баба, оба довольно объемные. Окунувшись, они вылезли и сразу убежали в палатку, прихватив свою одежду, и еще трое или четверо человек стали раздеваться у края проруби.
— Вот! — показал я. — Знаешь, очень хочется окунуться, но при этом жутко страшно!
— Такое бывает, — сказал Ковач, ступая на лед.
Я последовал за ним, и мы подошли к проруби.
— Значит, надо окунаться? — спросил Ковач.
— Нет, — я немного растерялся, — не обязательно. Просто это здорово! Наверное, здорово, если решиться.
Ковач кивнул и, подойдя к краю проруби, стал раздеваться. Он разделся до плавок, и его тело на морозе смотрелось абсолютно литым. Не сказать, что у него бугрились мускулы — таких мускулов, как у культуристов, у него не было. Скорее он был похож на дельфина или космическую ракету — на нечто обтекаемое и при этом неудержимое в своей мощи.
Раздевшись, Ковач спокойно подошел к лесенке и без колебаний стал спускаться к воде.
— Вот герой! — провозгласил священник. — Посмотрите на этого героя!
Ковач повернул голову, кивнул ему и, оттолкнувшись от лесенки, погрузился в воду.
И сразу же исчез с головой! Кто-то ахнул, а кто-то и вскрикнул от испуга. Священник застыл с крестом в поднятой руке, и мне показалось, что сквозь морозный румянец на его лице проступила бледность.
Но буквально через несколько секунд Ковач вынырнул. Он уцепился за перила лесенки и вылез из воды.
Батюшка протянул ему крест, и Ковач этот крест поцеловал, чуть помедлив. Впечатление было такое, будто он засомневался или припоминал, что нужно делать.
— Ты бы так не пугал… — с укоризной сказал священник.