Рабы привели серого. Он гарцевал под седлом, белая грива развевалась по ветру. Иногда он поднимал изящную голову к тучам и фыркал. Абу Софиан вспрыгнул в седло, держа в руке узкий, голубоватый дамасский клинок. Ветер забрался в палатку, которую он оставил незакрытой, надул ее. С треском вырываются два колышка, одна из палаточных стен, хлопая, бьет по земле; серый жеребец пугается и прыжком сбивает с ног двух рабов, стоявших перед ним. Абу Софиан успокаивает лошадь. Медленным шагом едет он между палаток, постоянно ожидая нового препятствия.
Вот семья Бану Кинана — а вот и их предводитель. Он стоит около своего верблюда, опустившегося на колени, присматривая за сыновьями, начавшими нагружать верблюда. Старик снял свой плащ; его грязное, заляпанное жиром нижнее платье треплет ветер. Когда он увидел, что подъезжает Омаяд, то, скрестив руки, прислонился к горбу верблюда, чтобы встретить корейшита с достоинством.
Абу Софиан экономит вежливые слова, которыми должен начинаться разговор двух предводителей. «Я слышал, вы собираетесь уезжать».
Старик неприветливо кивнул. Если Омаяду не хочется быть учтивыми, то ему, свободному сыну пустыни, еще меньше.
Абу Софиан знает, как начинают разговор с бедуинами.
— Я не думал, — сказал он, прохладно улыбаясь, — что вы такие трусливые!
— Трусливые! — кричит старик. Скрещенные руки он разомкнул и воздел к небу. — Трусливые! Думай, что ты говоришь, Омаяд! Трусливые! Ты не видел нас в бою? А почему, спрашиваю я? Потому, что мы не хотели воевать? Нет! А потому, что мы не могли воевать! Потому что этот город охраняет сам Бог…
— Ров! — бросает Абу Софиан презрительно. Он выказывает презрение к препятствию, хотя так вовсе не думает.
— Ров! — кричит бедуин насмешливо. — А кто научил их построить ров и вал, если не Бог? И что это? — Он указывает на черную, угрожающую стену туч, плывущих сквозь сверкающую молнию. — Что это, если не помощь Бога городу Медине? Нет, Омаяд! Мухаммеду помогают духи и демоны, и с ними мы не справимся. Видел ли ты когда-нибудь еще в Хедшасе тучи и молнию, как сейчас?
Омаяд, уставившийся на угрожающую стену туч, ослепленный, закрыл глаза; казалось, что голубая молния расколола небо; глухой гром гремел вдалеке. Плохо это, думал Абу Софиан, что войско впадает в суеверие, но еще хуже, когда сам предводитель не может от этого избавиться… Боги! Боги! Дайте мне знак, иначе я сам начну верить в то, что вы на стороне Мухаммеда! «Итак, из-за непогоды вы хотите покинуть войско?» — спрашивает он насмешливо, на выдавая сомнений, переполнивших его.
Старик погладил свою спутанную бороду. «Достойнее освободить место для битвы, потому что к этому призывает нас голос Бога, — говорит он, — а не из-за человеческого оружия. Мы бежим перед волей демонов, а не перед оружием мусульман. У Бедра, должно быть, это было иначе».
Спокойно, с самонадеянным достоинством жителя пустыни, он поворачивается, и не обращая больше внимания на Омаяда, грубо набрасывается на своих сыновей, только что привязавших мешок с финиками к седлу: «Крепче! Крепче! У тебя руки отсохли?»
Абу Софиан закусил нижнюю губу. Даже если напоминание о Бедре не являлось личным оскорблением для него — «Если бы я был тогда предводителем мекканцев, то день под Бедром закончился бы иначе!» — думает он гневно, — он воспринимает бесчестие страны как свое собственное. И что мог он на это возразить?
— Крепче! — кричит бедуин. — Или мешок соскочит при первом же прыжке верблюда? Или нам придется через триста шагов останавливаться, чтоб снова нагрузить верблюда? Веревку мне! В моих старых руках еще больше силы и ловкости, чем у вас, молодых!
Он наклоняется, но тут же испуганно отпрыгивает.
— Хм! Эй, Омайя!
Между стариком и его сыном, через спину сидящего на коленях верблюда, мощным прыжком прыгнул серый жеребец Абу Софиана.
— Идите к черту! — кричит Омаяд.
Старый бедуин безмолвно нагибается за веревкой и пытается укрепить мешок, у него это долго не получается — между тем он следит за Омаядом….
— Когда смотришь на него, — бормочет он, — можно вполне подумать, что Боги за других, например за Хашима…
Новая сверкающая молния прервала его мысли. «Как и всегда, сыновья мои, — говорит он, — мы идем — мы уходим».
Омаяд прекрасно сознавал, что смелым прыжком через верблюда дал лучший ответ, который только мог дать, — он также прекрасно понимал и то, что ничего не смог. Бану Кинана покинул войско. Не было ли правдой, будто этому пророку помогает Бог на его стороне и делает ему все на благо?
Издалека слышался завывающий звук, накатывался волной, приближался… Вот! Вот он! Налетел порыв ветра… Абу Софиан свесился с седла, серый жеребец уперся ногами в землю. На краю лагеря с треском раскололась пальма. Крики раздавались повсюду.