— Христос — настоящий Бог и настоящий человек! — летит его голос навстречу вновь прибывшему.
— Божественная и человеческая природа смешаны, как вода и вино! — прокукарекал сидящий на осле.
— Если верить твоим словам, то Христос не был бы ни Богом, ни человеком!
— Если бы было так, так ты думаешь, Христоса было бы два!
— День, ночь и Бога беру я в свидетели собственных слов!
— А я клянусь морем и светом человеческого разума…
— Разума, который не больше разума твоего осла!
— А ты знаешь о мире не больше того, что можешь увидеть с горба своего верблюда!
— Дальше, — издевались арабы, смеясь, — дальше, братья по христианской любви!
Один остряк, так что не заметили оба седока, прикрепил пальмовую нить за ошейник глупого животного, а другой конец привязал к седлу верблюда. «Это чтобы вы не потеряли друг друга в такой толпе!» — издевается он.
Оба возбужденно спорившие не слушали его.
Полный отвращения Абу Софиан отвернулся. Причина спора ему непонятна, и на то, что их пророк Христос, в которого верили эти люди, был Богом, человеком или двумя сразу, ему было наплевать. Если бы только у них не хватало дерзости заявлять, что христианская вера в корне изменит человечество! Неужели этого не видно? Спор и ненависть остались везде те же самые, независимо от того, одному или сотне богам поклонялись люди. Или, как сам Абу Софиан, ничему.
Омаяд прошел мимо торговцев верблюдами и подошел к маленькому, устланному матами помосту, на котором могли находиться только богатые купцы.
Здесь сидел иудейский торговец зерном Бен Самвил из Чаивара и продавал пшеницу, которая долго не убиралась. Возможно, она еще ни разу не была посеяна.
Язычнику. Лахабу наконец удалось продать свой испорченный шелк египтянину, и то, что греческий торговец фруктами Апполодор, несмотря на христианскую веру, не остался в убытке при покупке фиников, в этом можно поклясться всеми богами, которые только есть…
Религия — это не то, что меняет людей. Почему же тогда они спорят, ведь все равно остаются такими же, несмотря на то, чему молятся?
Абу Софиан погрузился в мысли. Купец из Ятриба позвал его, но он этого не услышал. Абу Софиан чувствует слабое возбуждение народа, замечает, что вопрос любой веры сразу же находит как страстных поклонников, так и ярых противников. «Создайте для меня веру, — думает он, — которая отбила бы у людей охоту обманывать друг друга!»
Купец из Ятриба хватает его за рукав. «О чем думает царь Мекки? — спрашивает он шутливо, надеясь, что признание большого влияния Абу Софиана в Мекке может оказать положительное влияние на сделку, которую он хотел заключить. — Ты думаешь о том, смертны ли старые боги? Я слышал, что у вас в Мекке появился новый пророк, верящий только в одного Бога!»
Абу Софиан наморщил лоб. «Кто тебе сказал об этом?» — спросил он сердито.
Другой торговец улыбнулся, сложил руки поверх широкой риды. «Кто только не говорит об этом, сын Ома-яда? — он показал глазами на другую сторону улицы. — Мужчина, которого ты там видишь, говорят, один из горячих приверженцев новой веры!» Абу Софиан бросил туда взгляд. Увлеченно беседуя с главой бедуинов, идет Абу Бекр Таим вдоль пальмовых рядов, вверх в деревню Окадх.
— Абу Бекр? — спрашивает он. — Точно. Абу Бекр верит Мухаммеду. Возможно, он думает, что это поможет заключать сделки получше. Мне уже давно об этом известно.
Это была ложь. До сих пор ему и в голову даже не приходило, что Абу Бекр мог серьезно заразиться сумасшествием Мухаммеда. Все же возможно ли верить чужаку, будто бы он был лучше осведомлен обо всем, что происходит в городе корейшитов?
— Абу Бекр не единственный, кто открыл уши словам Мухаммеда, — добавил он.
— Разумеется, нет! — согласился купец из Ятриба.
— Вот так, — говорит высокомерно Абу Софиан и даже виду не показывает, что почувствовал облегчение. — Поэтому мы находим, что еще не время принимать решительные меры. Не нужно становиться к оружию против каждого фанатика и придавать ему, таким образом, значение, которого он в ином случае не снискал бы.
Западнее, на большой свободной площади, перед палаткой Бану Макзума проводится состязание поэтов. Стихи двух поэтов оценил уже народ своим издевательским смехом, не украл ли один из них мысли и образы великого поэта Тарафы? А второй, не употребил ли притчи, которое сочиняет каждая влюбленная девушка, когда идет к колодцу и думает, что встретит там любимого?
Но теперь очередь Мусафира, лучшего среди поэтов Мекки.
— Мусафир! Слушайте его, корейшиты! Послушайте и оцените!
Мусафир стоит в тесном плотном кольце людей, держа саз в руке. Его темные густые волосы падают на лоб, из-под края тюрбана выбиваются несколько прядей, почти закрывая брови. Горящие миндалевидные глаза устремлены на противника, единственного из всех поэтов способного оспаривать у него победу и который будет бороться с ним за награду Окадха.
Этот противник — женщина. Стройная и тонкая стоит она в освещенном факелами круге, с покрытой головой и плечами, спрятав руки в темной накидке — совсем как христианская монахиня. Это Хинд, юная супруга Ибн Могиры.