Ну почему же тут всё так сложно и неудобно?! Любое естественное действие — куча заморочек. И начинать всегда надо заблаговременно.
«Готовь сани — летом, а телегу — зимой».
Хороший принцип. Но — в меру. А то к поносу нужно готовиться с рождения. Что, впрочем, местные и делают. В форме тренировки режима работы желудочно-кишечного. Только у меня этих навыков нет.
И этих — тоже…
Шли мы в Киев три дня. Километров по 20–30 в день. Ну, или — вёрст. Остонадоело. Всё хорошо: и погода отличная — солнышко, не сильно холодно. И не сам ножками, а как «вятшего человека» — на санях. И кормёжка нормальная, и постой.
В избах, где останавливались — овчинку на пол, сверху шубейку, под голову — куколь из рукавиц и платков, спи-отдыхай.
Правда, «курная изба»… это не для рафинированных и эстетизированных. Особенно — без противогаза. Отнюдь-с.
«Здесь русский дух, здесь Русью пахнет». А чем это именно конкретно?
Перечисляю: п
Ещё пахнет кожей. Выделанной, невыделанной, плохо выделанной. Аналогично — шкуры. Раз попалась волчья. Кобылка потом долго к саням не подпускала. Кострищем. Свежим, с дымком. И старым, остывшим. Едой. Подгоревшей, скисшей, сгнившей, запаренной. Сухим пыльным деревом. Это когда спишь у стены, уткнувшись носом в нижний венец. Клопами. Совсем не коньяк. Сеном. Но не свежескошенным, а старым, слежавшимся и уже прелым. Сырой обувью и одеждой.
Это про нас с «горбушкой». Только большевиков нет.
И вдруг, во всем этом букете — запах свежего ржаного хлеба. Свежеиспечённого. Аж слезу вышибает.
Каждая хозяйка сама печёт хлеб, и он в каждой избе разный. Большей частью тяжёлый тёмный кругляш, подгоревший снаружи и вязкий, сырой внутри. Но иногда…
Какие там французские булки с эклерами! Правильно сделанный, поднявшийся, выпеченный ржаной хлеб… Это у древних римлян чистый ржаной хлеб даже рабам нельзя давать — только с примесью пшеничной или просяной муки. А у нас… И уже сыт, вроде, а всё не оторваться, ещё отщипнуть, ещё кусочек…
Дорога… Место встреч и разлук. Меня разлуки не пугают — «я и так уже всё потерял». А встречи… Так, путевые зарисовки.
Снег, солнце, все искрится. Впереди река делает поворот, а мы останавливаемся. Что-то вознице в упряжи поправить надо. Конкретно — перевязать.
В конской упряжи резьбовых соединений нет — только завязки. Так что, под кобылу с гаечным ключом не лазят.
Из-за речного мыса вылетает… кавалькада. Все — на белых конях. Двое всадников впереди, затем сани… Сани… лебединые. Белые, резные, высокие, с какими-то цвета «яростного лета» занавесками. Густой зелёный с ярко-жёлто-солнечным. Тройка цугом. Кони большие, здоровенные, ражие… На облучке саней — парень. Стоит. В одной красной рубашке. Кнутом над головой крутит, орёт чего-то радостно-куражное, сам себе и коням…
Я аж загляделся. Вот бы вскочить с наших розвальней и с ними…
«Задрав штаны бежать за комсомолом».
Тут передний верховой «комсомолец» да по нашей кобылке — кнутом хрясь. Та аж взвыла. Вполне человеческим голосом. На дыбы и — прыжком с дороги в сугроб. Мы с горбуньей из наших розвальней — аналогично кувырком.
Снег аж… ну, везде. А из пролетающих саней — женский смех. Девичий. Серебряными колокольцами.
Мда… Классика. Олицетворение мечтаний прыщеватого подростка в пейзажно-гендерно-транспортном исполнении.
А мы… вынули из-под наших розвальней возницу. Снег с него отряхнули, слова его разные послушали. Потом долго распутывали упряжь, успокаивали кобылку, собирали рассыпанные вещи. Возница хромает: зашибло санями. Но охает не о себе, а вокруг кобылки.
Мужик, оно конечно… Но кобыла — дороже.
Идём дальше, уже все пешком. Хромой возница, шкандыбающая горбунья и я, замотанный. Через час-два впереди две закутанных фигуры — побольше и поменьше. Догоняем, они чего-то начинают говорить. Мне сзади слышно плохо, только: «ця, ця». Возница вдруг выдёргивает из-за пояса кнут и бьёт меньшую фигуру по голове. Та визжит и падает в сторону с дороги. Вторая фигура кидается к ней.
Мы проходим мимо, я всё оглядываюсь, недоуменно смотрю на горбунью. Она отмахивается, но объясняет. Просто, как малому ребёнку: «побирушки». И передразнивает: «хлеб-ця».
Догоняем большой обоз. Возов 30–40. С последнего воза слезает мужик, дожидается, пока мы поравняемся. Внимательно оглядев нас с горбуньей, спрашивает возницу:
— Бабы есть?
— Не…
— Не боись, мы заплатим.
— Не…
— А малая? (Это про меня.)
— Малец. Хворый. А то — лекарка.