Днем я тоже часами сидела на мостках, с удовольствием читала «Войну и мир», но продвигалась медленно и до конца так и не дочитала. Я то и дело погружалась в грезы, потом, встрепенувшись, читала дальше, но вскоре Наташины надежды, или Сонина скромность, или неловкость Пьера опять возвращали меня к моим собственным мыслям и чувствам, и я опять уплывала куда-то вдаль. Я представляла себе прощание с бабушкой, с матерью и сестрами, рисовала себе картины мести Лео, думала о бегстве, о реакции моего профессора, который мне нравился и которому нравилась я, вспоминала разговор с Фолькером о бегстве, о жизни на чужбине и возвращении, пыталась представить свою жизнь на Западе с Каспаром и без него. Я вспоминала детство, игру в классики на улице, малиновые карамельки в высоком стеклянном стакане в нашем магазине, булочки с изюмом в соседней кондитерской, карусель на рождественской ярмарке, высокие каштаны на школьном дворе, прием в пионеры и горделивую радость обладания синим галстуком. Вспоминала мучительную скуку воскресных прогулок. Тогда меня удручало это замирание жизни, сейчас я была счастлива оттого, что мне не надо было ничего делать – только ждать. Причем это было даже не ожидание: ожидание – это тоже действие, а я бездействовала. За меня трудилось время: оно шло.
В дождливую погоду я грезила в домике, лежа в шезлонге. Паула сидела за столом и зубрила. Она хотела стать участковой сестрой и готовилась к курсам повышения квалификации. И к моим родам – практические акушерские навыки были частью ее учебной программы, и ей предстояло отработать их на мне. Я слушала дождь – сначала робкое стаккато, потом оглушительную барабанную дробь яростного ливня, потом последние капли, падающие на крышу с ветвей осеняющих дачу деревьев. Иногда мы выбегали под теплый дождь и, вымокнув до нитки, со смехом стаскивали друг с друга мокрые платья и прыгали в воду с мостков.
Там я полюбила лес. Моя мать никогда не водила нас в лес. А когда мы ходили в лес уже пионерами или членами ССНМ, нам нужно было выполнять какие-то задания, и все шумели и суетились. В лесу неподалеку от нашей лагуны царила тишина. Я слушала шелест ветра в кронах деревьев, потрескивание сухих веток под копытами косули или кабана и под моими шагами. Я жадно пила дыхание леса, тонкий аромат сухих иголок, которыми была усыпана земля, утренний запах прелой древесины, смоляной дух, исходивший от поваленных стволов, тяжелый, крепкий, чувственный запах грибов. Когда мы ходили по лесу вместе с Паулой, она собирала грибы. Она хорошо знала, какие из них вкусные, какие невкусные, а какие ядовитые. Я рвала ягоды: лесную землянику, мелкую кислую малину и ежевику. В отличие от лесов в окрестностях Берлина, здесь был подлесок и не только сосны, но и буки и дубы. Солнце и ветер неустанно колдовали над листвой; я не могла насмотреться на игру светотени. Она ежесекундно менялась, оставаясь в то же время неизменной – как море, как огонь, как озеро.
Однажды ранним утром я вышла из домика и увидела лису. Она не спеша бежала через луг от опушки леса. Повернув голову, она посмотрела на меня, как хозяин смотрит на расквартированных в его доме солдат, до которых ему нет никакого дела и которые вскоре пойдут дальше, и скрылась в камышах, словно отправилась купаться. Я бы охотно с ней поговорила.
Когда я позже рассказала Каспару о Дарсе, он загорелся желанием поехать туда вместе со мной, как только это станет возможным. Я не ответила ни да ни нет. А когда это стало возможным – когда после заключения Договора об основах отношений между ГДР и ФРГ[23] мы наконец получили возможность поехать туда, не опасаясь последствий моего побега, он опять принялся активно обсуждать эту тему, и мне пришлось сказать ему, что я не хочу. То лето было таким прекрасным, а картины и образы в моей голове настолько свежими и четкими, – я не хотела, чтобы их заглушили новые образы и воспоминания. Каспар не понял меня: все, что он видел и испытал без меня, он всегда стремился еще раз увидеть и испытать вместе со мной.