И вот ясным субботним утром, в день трех восьмерок, экспресс Берлин-Петербург прибыл на Балтийский вокзал столицы Российской империи. Все тут было таким же, как и в прежние времена, и в то же время совершенно иным. Точно так же стояли на привокзальной площади лихачи и новомодные авто, капоты которых украшала затейливая вязь из букв «РБВЗ»[21]
, а услужливые носильщики за пятачок предлагали состоятельным пассажирам подвести на специально тележке их багаж. Точно так же на расстоянии прямой видимости маячили массивные фигуры городовых, но при этом нигде не было заметно ни вызывающей роскоши, ни столь же вызывающей нищеты. Вместо того мой глаз зацепил еще одну примету времени – двух юных девиц, вызывающе шествующих среди толпы, будучи обряженными в синие саржевые брюки. И опять городовые, да и прочие прохожие, делают вид, будто так и положено. Да уж, такого вы не увидите даже в насквозь прогрессивном Париже…Немного поколебавшись, я решила, что на таксомоторе я прокачусь как-нибудь позже (в отсталом Париже они еще не вошли в обиход), и через полчаса неспешной езды упала в объятия своих любящих сестер…
Какое прекрасное место – дом! Сестры, милые сестры… Я поняла, что это к ним я рвалась из душного парижского затворничества, и именно их мне так не хватало во время жизни за границей. Они мне писали, но я не верила ни одному слову, а потом и вовсе перестала их читать, думая, что мои нежные и беззащитные сестрицы пишут их под диктовку палачей из ужасной Тайной канцелярии царя Михаила. И вот я дома, и что я вижу: и Тата, и Натали веселы, довольны и не жалуются на жизнь. Более того, наше с Дмитрием отсутствие никак не помешало собираться в этой квартире нашим прежним друзьям – художникам и поэтам. Тут бывает Блок и его супруга Любовь Блок-Менделеева, московский поэт Белый, Валерий Брюсов, Николай Гумилев, юный Алексей Толстой и многие другие. И это в то самое время, когда в Париже мы думали, что Россия погибает в тисках жесточайшей реакции! Воистину, чтобы поверить во все это, нужно видеть собственными глазами и щупать собственными руками…
Кстати, тут же, за чаем с плюшками, который соорудили мои обрадованные сестры, я узнала, в чем состоит секрет исчезновения отовсюду нищих попрошаек. Их теперь просто нет. Осиротевших мальчишек и девчонок, выпрашивающих у прохожих кусок хлеба, переловили и определили в специальные учебные заведения, которые мои сестры уже назвали «янычарскими школами». Обездоленных более старшего возраста, еще не потерявших желание зарабатывать своим трудом, император Михаил пристроил к делу – но не в столице, а по ту сторону Уральского хребта, где не хватает народонаселения. И только тех, кто сделал попрошайничество основным источником доходов и не желал для себя никакой иной деятельности, определили на вечные каторжные работы на дальних стройках Империи, ибо им было не место среди нормальных людей. Туда же загремели содержатели притонов-опиекурилен и борделей с малолетними проститутками, начисто разгромленных в зиму шестого-седьмого годов. Был большой процесс – и на нем этим людям присудили вечную каторгу без права помилования и апелляции, а их жертвы пополнили число обитателей янычарских школ.
Оказывается, Тата, этой весной закончившая Высшее Художественное Училище при Петербургской Академии Художеств и получившая диплом свободного художника, два раз в неделю преподает художественное искусство в одной их таких школ, а еще два раза ведет тот же предмет в кадетском корпусе ГУГБ, штампующем из подрастающего поколения верных псов режима царя Михаила.
– Они тонкие, чувствительные дети, – жаловалась она мне за чаем, – они прекрасно понимают обаяние искусства, и в то же время они прямые и жесткие, как закаленные стальные гвозди, способные пробить насквозь любую стену.
И тут я остро почувствовала, что мне не хватает Дмитрия, что хочется сунуть его лицом во все это – и, если не переубедить, то хотя бы заставить задуматься. Ведь тот, кто закрывает глаза и затыкает уши, так и останется навсегда в плену своих злых предубеждений…
Но все это были только цветочки. Вечером по старой памяти на нашей квартире собрался «салон» – и тут мне довелось выслушать множество рассказов о том, как тут жилось моим знакомым все эти четыре года.
Четыре следующих дня – иногда с сестрами и старыми-новыми друзьями и знакомыми, иногда одна – я гуляла по Северной Пальмире, острым глазом пытаясь угадать приметы старой и новой жизни, плавно перетекающей друг в друга, заходила в книжные магазины и букинистические лавки, то есть отдыхала душой. Война, гремевшая все яростнее где-то во Франции, и приглушенно на подступах к Константинополю, в этом моем времяпровождении оставалась далеко побоку. Я думала, что Дмитрий, несмотря на все свои недостатки, все же разумный человек, и, как только обстановка для французов начнет складываться неблагоприятно, он уедет из ставшим опасным Парижа сюда, в Петербург – и тогда я с чувством затаенной гордости покажу ему эту похорошевшую и изменившуюся страну…