Также исполнение приговора в процессах по колдовской ереси бывало мною отсрочено в случае, если осужденная была беременна. Тогда отсрочка длилась до ее разрешения от бремени. Хотя и отпрыск ведьмы должен был в иных случаях следовать за матерью, потому что она могла заразить его своей ересью. Мне доводилось посылать на костер детей даже от двух лет.
И вот я сбиваюсь со счета, господин. Но мне нужно вспомнить каждую жертву, господин! Каждую!.. Теперь я понимаю, что несчастные были лишь жертвы моего безумия, но изменить что-либо, вернуть тот первый час, когда оговоренную девочку усадили на ведьмино кресло, я не в силах.
Потом темнеет, тусклый свет в оконце почти сливается с каменной серой кладкой. Зажечь бы огонь, чтобы отсрочить страшный миг моего грядущего наказания, господин Кирилл, но свечей в келье нет. Вы сами видите, что в ней нет ничего, кроме стола, жесткого стула, на котором вы сидите, чернильницы, пучка перьев и исписанных листов.
Яков издал вздох, который больше походил на всхлип. Монах понуро повесил голову. Дальше он не говорил, а скорее уже шептал.
— Как и раньше, остается один чистый лист пергамента. А предпоследний исписан лишь наполовину. Я уже не успеваю и не могу вспомнить еще одну жертву. Кто же она? Кого я забыл?
В полумраке я слышу тихий шум. Вслед скрипит дверь — это мне пора выходить во мрак.
Предпоследний лист уже почти заполнен. Осталось место лишь для нескольких строк. Перед тем как закончить исповедь, господин, останавливаю безумный бег руки и отбрасываю прочь ненужное уже перо, и ими уже усеян пол, как земля первым снегом. У меня еще есть несколько мгновений жизни. А дальше… Дальше море крови и невыносимые страдания, которым несть числа.
И первое, что ждет меня — это ведьмино кресло. Голос, раздающийся неизвестно откуда будет задавать мне вопросы. Порой мне кажется, что это мой голос. Я не знаю. Сколь угодно долго я могу все отрицать или согласиться со всеми обвинениями сразу. Это ничего не изменит. Я слышу звон невидимых цепей и скрежет дверей, что находятся неизвестно где. Не знаю, зачем я это слышу и где находятся эти двери и где эти цепи. И я испытаю все те муки, которым подверг ту первую несчастную, почти девочку. Одиннадцать дней пыток на раскаленных шипах ждут меня. А затем двухчасовое сожжение на медленном огне, — содрогнулся Яков. — После костра я, помня все пережитое и отойдя от боли и ужаса, со вновь здоровыми членами снова подвергнусь пыткам. На этот раз мне вырвут ноздри и последует пытка водой и дыба. Все это будет длиться в течение семи дней. Ведь вторая пытаемая созналась только на седьмой день. Затем меня распилят двуручной пилой…
Ах, господин! Если бы вы знали, как страшит меня эта длинная пила! Она пугает меня больше, чем костер, пусть даже медленный. И смерть от нее ужасна. Кажется, что она вечно вгрызается в плоть! Кажется, что боль нескончаема! — Яков судорожно застонал, с трудом справился с тяжким воспоминанием и всхлипывающим голосом продолжил: — Потом Третья. Соседи видели, как черная кошка вскочила к ней на колени и окунула лапку в ее бокал, и кошку эту больше никто не видел. Третьей ломали кости и рвали связки на пыточном колесе. Колесо пережевывает и калечит плоть человека до неузнаваемости. Затем вновь костер, а кошку, коя несомненно была главной сообщницей, сжечь вместе с ней не удалось…
Десятая… Сотая… Тысячная… И так будет длиться всю бесконечную ночь, пока я сполна не оплачу все те муки, что принес несчастным жертвам.
Я считал, что спасаю их души — оказалось, я погубил свою. А они и так были безгрешны. И вот я здесь несу справедливое наказание. Теперь я знаю, что земная жизнь дается лишь один раз и после нее начинается жизнь вечная, но думал ли я, знал ли, что она будет настолько для меня ужасающа? Нет, этого я не мог даже предположить.
Я умер в тысяча четыреста девяносто пятом году, господин Кирилл. С той поры в моей душе протекли эпохи, ведь одна ночь здесь для меня равна годам, а проведенный в этом месте год равен векам…
Я уже представляю, господин, как этим вечером я заканчиваю записи. — Тут лицо Якова посерело от ужаса, зрачки глаз сузились, будто боль уже пронзила его тело. Губы монаха как-то сразу вмиг обметало коркой, будто в горячке. Но не было у Кирилла к нему ни жалости, ни сострадания. Перед ним на маленькой скамеечке сидел убийца. Пусть говорит. И монах шептал как в забытьи, будто уже наступает вечер и ему пора выходить в распахнувшуюся дверь.
— И вновь надвигается тьма, оконце уже почернело и заупокойная месса по мне так никогда и не будет отслужена… А потом наступит утро, из оконца вновь будет струиться сумрачный свет, и я снова в исступлении буду заполнять чистые листы желтоватого пергамента, которые никогда не сошьются в фолиант, потому что я не могу перечислить всех замученных мною и осознать, где допущена ошибка, как я смог погубить свою душу?