Аксинья обнаружила в печи похлебку: не одной водой питался хозяин вопреки сказанному. Налила жидкое варево в миску, отыскала две ложки и черствую краюху хлеба, протянула Георгию Зайцу и Тошке. Батюшка подождет, не хлебом единым сыт, а божьей благодатью.
– Глянь, отец, в похлебке личинки плавают. Репа, видать, червивая, – Тошка скривился, схватил миску и выплеснул варево с крыльца.
– Остынь, Антон.
– Не согласится, возьму грех на душу, – бурчал Тошка и тер рукавом губы, опаршивленные червивой похлебкой.
Не помнил он сейчас, как насильно женили его на Таисии, не помнил, как противился он свадьбе той, прятался в сарае перед венчанием. Сколько слез пролил он Аксинье, сколько жалоб выслушала она на Георгия, отца жестокого, на нелюбимую беспутную жену… Начисто забыл. Аксинья всю жизнь свою дивилась тому, что люди не сравнивали себя с другими, а свои беды – с чужими. Шкурный интерес застилал неудобную правду.
– Фимка, похлебка-то у тебя… – встретил Тошка Ефима.
– Вкусная да славная, – продолжил Георгий и бросил взгляд на сына. Тошка раздул ноздри, понял намек: молчи, глотай упреки.
К поздней ночи сговорились: свадьбу наметили на день Ионы и Фоки[87]
с венчанием в еловской церкви. За две недели к свадьбе подготовиться – дело неслыханное, но Георгий спешил, боялся мужик, что пузо дочерино всякий разглядит в самом широком сарафане. Зайцу пришлось раскошелиться на богатое приданое для Рыжей Нюрки, он крякал с досады, но согласился на все условия: три сундука с одеждой да периной, одеялами и подушками, телка, дюжина кур, сковорода, таз, котел медный, канопки и ковши, кружки и сверх того три рубля медными деньгами.Отец Евод в разговорах не участвовал, видел, что без него дело решилось ладом. Сел, свободно расставил ноги, словно не поп, а служилый человек. Что-то уверенное и спокойное было в самой его позе, наклоне головы, руке, свободно сжимавшей посох. Невысокий, крепко сбитый (и под одеянием его угадывались мускулы), обладал той непримечательной внешностью, какую запомнить сложно. Увидишь в толпе такого человека – и через миг уже забудешь. Светло-русый волос, небольшая борода, то ли серый, то ли зеленый цвет глаз, с речной глубиной.
Аксинья чуяла на себе его внимательный взгляд, и холодок полз желтой гусеницей по спине.
– Ты, Аксинья, сядь ко мне поближе. Разговор к тебе есть, – шелк его голоса для Аксиньи хуже рогожи.
Она послушно склонила голову, расправила убрус, плавно села на скамью к батюшке и выпрямила спину, чтобы найти в положении тела своего уверенность. Нос ее уловил дурной запах, что шел от батюшки, но Аксинья заставила себя не морщиться.
Отец Евод молчал, словно ждал, чтобы знахарка сама завела пристойный разговор. Фекла и Георгий в мелочах оговаривали празднество, Фимка и Тошка косились друг на друга: враги, а не будущие родичи.
– Уж второй год живу в Еловой. Второй год, – он посмотрел на нее. Ждал согласия?
Аксинья кивнула и что-то одобрительно мыкнула.
– Ты на исповедь не приходишь. И дочь не приводишь, грешницу из нее растишь. В избу свою жить не зовешь, благодати не желаешь. Держишься на расстоянии от меня, пастыря вашего, а много грехов в прошлом твоем водится. Отмаливать их надобно, а не задирать голову.
Батюшка устал после выспренней, хоть и тихой речи, стер пот с лица. Не так спокоен, как хотел показать.
Прямо смотрел он на Аксинью. Ждал ответа. Что могла сказать она, травница, ведьма, прелюбодейка?
– Пред Воздвиженьем Креста на исповедь приду, простите грешницу. Жить в избу свою убогую не зову, от деревни она в отдалении, холодно у нас, боязно, – самой ей отговорка казалась глупой, и уста сложились в нервную усмешку.
– Я нетребователен к пище и теплу, нет во мне тяги к удобству и роскоши, это противно моей природе пастыря и человека. На все воля Божия.
– Тогда милости прошу, отец Евод. Когда пожелаете, тогда и приходите ко мне, приму с радостью, – склонила она голову в поклоне.
Отец Евод остался доволен ее смиренным ответом, и скоро по избе разнесся сочный храп. Аксинья долго не могла уснуть, лежала на жесткой перине, набитой не соломой – прутьями, проклинала Георгия Зайца с его обетами. Он, томимый чувством вины, собрал еловчан на богоугодное дело, отмаливал злодеяние свое. Выстроил храм. А есть храм – появится и священник. «Словно мыши в овине, а черви – в малине», – баловалась запретными мыслями Аксинья.
Вопреки досужим разговорам, знахарка искренне веровала в Бога, и в минуту страха, боли, радости и кручины всегда обращалась с молитвами, и находила в том радость и спасение. И храм Божий окутывал ее покоем, но…
Богоугодным было для нее место, сотворенное самим Создателем. Лесная поляна, покрытая разноцветьем трав. Лазоревая гладь Усолки. Озеро с темным омутом и верхушками елей, плывущими в темной глубине. Заснеженный луг. Здесь и молитва лилась сама, пропитанная узорочьем веры. Здесь, на невообразимом просторе, в высоте столетних сосен, в глубине речных вод, в разлете рогов оленя, в криках журавля величие Его стесняло сердце.