Храм тоже оказывается совсем не таким, как я думала. Жигмонд сказал мне, что на языке Йехули он называется шул[7]
. После того как я увидела серые дома на Улице Йехули, я ожидала увидеть маленькое здание из дерева или крошащегося камня, в котором с трудом могла бы разместиться кучка молящихся стоя. Но храм больше, чем даже королевская часовня с её скалами, мхом и журчащей водой, и, возможно, даже величественнее. Куполообразный потолок окрашен в ярко-голубой цвет, словно широкая щека неба, усеянная звёздами. Целые ряды полированных деревянных скамей ведут к алтарю из резного мрамора, но обнажённой статуи там нет – только аналой с лежащей на нём раскрытой книгой. Дюжина люстр покачивается, распространяя вокруг прозрачный свечной свет. Золотые завитки поднимаются по высоким колоннам цвета слоновой кости, устремлённым к потолку, словно крепкие древние дубы. Даже переполненный людьми храм кажется таким огромным, что я знаю – мой голос эхом разнёсся бы по всему залу до самого аналоя, если б я решилась заговорить.Платье, которое мне одолжила Батъя, сидит на мне на удивление хорошо, и лиф довольно просторный. Оно застёгивается до самого горла – пожалуй, самый целомудренный наряд, который я когда-либо носила. Большинство других женщин моего возраста повязали головы платками, и это сбивает меня с толку, пока я не вижу, как они садятся рядом со своими суровыми мужьями, сажая на колени своих непоседливых детей. Чувство ужасного одиночества прошивает меня, и невольно я задаюсь вопросом, испытывает ли Жигмонд то же самое. Или он уже успел приучить себя после стольких лет к тому, что сидит в целом море других семей. Он ведёт меня к скамье, где сидит Батъя, а рядом с ней, словно вороны на насесте, устроились три её черноволосых дочери.
Младшая бросает на меня испепеляющий взгляд:
– Мама, на ней моё платье.
– Хватит, Йозефа, – осекает Батъя. – Можешь считать это милосердным поступком.
Йозефа хмуро смотрит на мать, но когда снова поворачивается ко мне, её лицо выражает лишь любопытство, а розовые губы складываются в улыбку.
– Ты дочь Жигмонда?
Молча киваю.
– Тогда тебя, видимо, не обратили? Ты не замужем. – Она окидывает меня взглядом с головы до ног, словно торговец, осматривающий фарфоровую вазу на предмет трещин. – Ты выглядишь старше, чем я. Если ты хочешь замуж…
– Йозефа, – вмешивается Батъя. – Равви уже вот-вот начнёт.
Йозефа поджимает губы и снова поворачивается к аналою. Щёки у меня горят, но это совсем слабое волнение. Внутри нет чувства стыда. Я давно научилась различать, какие вопросы задаются просто чтобы что-то узнать, а какие – чтобы ранить. Любопытство Йозефы – простое, не злобное. Котолин посмеялась бы над такой простотой и наглостью. Я думаю, она могла бы задать их любой девушке-Йехули, оставшейся незамужней в свои двадцать пять, и при этой мысли внутри теснится, расцветает надежда, словно я сжимаю в кулаке монету.
Ожидаю, что равви окажется кем-то вроде Иршека, но он моложе, с густой жёсткой вьющейся бородой, чёрной, как мокрая ежевика. На аналое стоят две свечи, и когда равви проводит чем-то по подсвечникам, оба фитиля вспыхивают. У меня перехватывает дыхание, как и когда это сделал Жигмонд.
Он начинает говорить, и я испытываю огромное облегчение, слыша рийарский, а не йехульский. Кожу покалывает при воспоминании о словах графа Ремини о том, с какой лёгкостью он представлял себе, будто Йехули могут отказаться от своих домов и своей истории, связанной с Ригорзагом, и как я сама пусть и недолго, но разделяла ту же фантазию. Сейчас это кажется невозможным даже представить – рийарские слова струятся с губ равви так же легко, как вода из горного источника.
История, которую он рассказывает, мне знакома – имена и места вспыхивают в моей голове, как сигнальные огни. Есть осиротевшая девушка-Йехули, Эсфирь, которая вышла замуж за царя. Царь не знал, что его новая жена – Йехули; не знал о том и злой вельможа, который замышлял убить всех Йехули в царстве. Когда Жигмонд рассказывал мне эту историю вот уже столько лет назад, он изображал вельможу высоким голосом, заставлявшим меня хохотать. Теперь каждый раз, когда равви произносит имя вельможи, храм наполняется криками и кукареканьем, звуками, которые вычёркивают вельможу из сказки, как большой палец, стирающий чернила. Я вспоминаю Жигмонда, затемнившего первую букву слова «эмет», превратив «истину» в «смерть».
– Эсфирь знала, что её сделали царицей, чтобы она могла помочь своему народу, но обращение к царю с такой просьбой было бы нарушением закона, которое навлекло бы на неё смерть, – говорит равви. – Итак, три дня Эсфирь молилась и постилась, и оттачивала свой ум, а потом всё же пошла к царю.