И мы пошли с ним по тропке туда, где остывал наш костер. До поселка мы решили идти рекой, не хотела нас отпускать чистая говорливая вода. Пару перекатов оставалось пройти, все малые речки растворились в большой воде, и уже ехать можно было по лесной дорожке, усыпанной старой хвоей. Но тут Гена что-то выглядел с крутого берега, остановил мопед. Отсюда была хорошо видна каменная запруда, сооруженная на перекате и оканчивающаяся длинной сплетенной из тальника мордой. А в ловушке ворочались большие черно-красные рыбы, одна из которых, поверилось мне, час назад унесла мой крючок. Вода тонким слоем смазывала горбатые спины, плавники торчали растрепанными парусами. Понятно было, что таймени попали в морду недавно: гибкие сильные тела бились о стенки, гнулись на шершавых прутьях.
– Мать честная, – приглушенно охнул Гена и полез, оскальзываясь на каменистой россыпи, к ловушке. – Ты посмотри, что поганцы делают.
По колено в воде добрел до морды, запустил руки в крепко сколоченную клетку, и мне показалось, первая рыбина вырвалась, живым чугунным слитком упала ему под ноги и стремительно исчезла в белой пене.
– Держи крепче! – завопил я, торопясь на помощь.
Но вслед за первой темными тенями метнулись в глубину и остальные.
– Ты чего? – изумился я. – Такую добычу упустил. Мы с тобой целый день ноги мяли, а лишь один таймешок и поблазнился, а тут такая удача. На целую бы зиму рыбы насолил.
Гена, спотыкаясь, выбрался на сушу, присел на камень.
– Пусть плывут. Так не честно. Не люблю, – запаленно дыша, проглатывая слова, заговорил он. – Это не рыбалка, а добыча. Им же, бедным, не обойти морду, а вниз уходить надо, чтобы зимой в омуте не задохнуться, этим и пользуются разные проходимцы.
– Так сломай морду, чего уж легче, могу помочь…
– Оставь, пусть стоит, ломать ее – себе дороже. К вечеру и востановят, да так запрячут, что не сыщешь. Тяжело мне по всей реке рыскать, а так знаю, где пакостят, буду поглядывать. Таймень только начал скатываться, а хариус сквозь прутки провалится, я посмотрел. На крупную рыбу морда поставлена. Да ты не переживай, оставайся на пару дней, словим мы с тобой тайменя.
– Да я и не переживаю, отошел, тебе вот удивляюсь.
– Ну поудивлялся и поехали. Видишь, муть пошла, значит, в верховьях дожди, к вечеру или ночью до нас дотянут.
Я медленно крутил педали вслед за мопедом, тарахтевшим в полусотне метров впереди. Смутно было на душе. Надо было уезжать, а что-то удерживало, не отпускало. И мысли были пасмурные, думалось: оттого и живут многие из нас в одиночестве, что легко пропускают сквозь сердца чужие судьбы и чужие жизни. Мало кто умеет сочувствовать и соболезновать по-настоящему. И когда только прорастут в нас семена милосердия ко всему живущему, или до высшего смысла его нам предстоит добраться лишь через великие муки? И прорастут ли, и доберемся ли? Но сохранил же Гена в себе все лучшее, и это помогает ему жить. Не бежит от чужой беды, не прячется за своим несчастьем. Нет, есть в нас великие силы, но как их пробудить?
Рано утром Гена проводил меня до развилки дороги. Под мостом шумела темная вода, закручивала воронки и тут же зализывала, ровняла вмятины. Ночью под мостом проскользнули большие черно-красные рыбины и теперь были уже далеко от нас.
– Приезжай. Я буду ждать, – тихо попросил Гена, прежде чем у меня с губ сорвалось последнее «прощай».
В кедрачах
Электричка заполошно, точно спохватившись, что опаздывает, крикнула в ночь и умчалась. Горы пугливо откликнулись и за близким перевалом погасили ее топоток. Матвеич и Валерка остались одни на заброшенном полустанке. Несколько темных домишек сиротливо притулились у подножия вставшего на дыбки хребта. И лишь в одном из них тускло мерцал слабый обморочный свет.
– Стало быть, никто, окромя нас, на Родниках не выскочил? – огляделся по сторонам Матвеич. – Видать и в самом деле рано нынче народ отшишковал. Припозднились мы, ну да ладно, попытаем счастье…
Тишина, взбаламученная убежавшей электричкой, быстро отстоялась, и они, присев на сваленные у насыпи старые шпалы, закурили. Усталость вышла из намаявшегося от тряски тела, холодный воздух остудил голову, и Валерка услышал: зябкий шорох шел по тайге. На осеннюю землю сходил слабый осиновый и березовый лист. Срок был осыпаться и лиственницам, но они пока не спешили сбрасывать тонкие шафранные одежды. Всю дорогу, пока не стемнело, мелькали за окнами вагона острые желтые свечки, подсвечивали фиолетовую в сумерках тайгу.
Во тьме под неровный шум, стекающий с хребта по распадку, недолго перемигиваются огоньки папирос. Матвеич курит торопливо, жадно – он все делает так, будто невтерпеж. Скоро он вминает окурок каблуком сапога в камни и резко встает. Следом торопливо поднимается Валерка и чувствует, как сразу ознобом одернуло спину – распарился в бушлате в душном вагоне. Под ногами тонко всхлипывает ледок. Матвеич поддергивает за широкие лямки горбовик и скатывается с насыпи, рассуждая на ходу: