— Эдак он у вас и избу завалит! — с осуждением сказал с полатей тот самый раскорякий мальчонок в огромных сапогах, которого Дмитрий остановил на улице. Свесив с полатей ноги, он пристально и строго наблюдал ход торжества, и нос его был теперь облачен парой шуточных, из проволоки выгнутых очков. Дмитрий медленно поднял на него смутный взор: детская шутка прозвучала ему и как окрик, и как злостное издевательство.
Больше он не помнил ничего, — как упал кому-то на колени, как заступил его место рослый соперник и стал показывать великолепное искусство своих могучих ног. Посаженный в угол, головой к старозаветному комоду, Дмитрий уже не видел ничего. Когда он очнулся, в окнах стоял мрак, а лампа покачивалась и коптила. Усиленное бряцание посуды возвещало о начале чаепития. Давешний плясун, грозя ошпарить, протискивался с самоваром сквозь толпу. Тогда к Дмитрию подошел Леонтий.
— Выйдем, братец, потолковать! — Он пристально всматривался в красные глаза подгулявшего своего гостя.
— Ведь жених ты, — осудят… — безмерно стыдясь происшедшего, с мутным обессилевшим сознанием откликнулся Дмитрий. (— Непрочен самогонный хмель.)
— Меня?.. Не посмеют! Ну, мы проветриться пойдем, — бросил он сердитой старушоночке, в которой Дмитрий так и не признал мачехи своей.
Поредевшие зрители покорно расступались перед ними. На печке играл только один гармонист; от другого торчали лишь сапоги носками вверх. Гармонь его стояла рядом и как бы отдыхала, лениво раскинувшись пестрыми мехами.
III
— Безлюдье-то, хоть вешайся! — Сказав так, Леонтий ловко перекинулся через изгородь прогона и ждал, пока перелезет Дмитрий.
— Ты извини, Леонтий, что я давеча этак разошелся… — с неловкостью начал Дмитрий.
— Извиняю, братец, — прервал Леонтий и тут же деловито прибавил: — Сорок ваших получили мы, благодарим… и даже очень.
Туман рассеивался, и ночь становилась прекрасна. Темные толпы кочевых облаков ночевали в демятинском небе. Где-то в поле двойным отрывным криком перепиливал дергач тишину. Дремал всякий листок на березе, ближней к овину, и лишь в полусне шевелился иной, бормоча о дневных поветерьях. Влажная, величавая немота ночи волновала, как чужая тайна.
— Как хлеба-то удались ноне? — снова приступил Дмитрий и с досадой поймал себя на подражании говору деревни.
— Ничего, хлебушки в сей год веселые! — мельком бросил Леонтий. — Которые не вымокли, те веселые. Девятнадцать мер сеяли, — прибавил он хитро, оставляя Дмитрия в замешательстве: много ли, мало ли девятнадцать мер… — Садитесь, братец, на приступочку!
Приятным, но настойчивым жестом он указал ему место на наружной лестнице овина; сам же повалился на солому, которой до осени застилают гумно.
— Расскажи, Леонтий, про жизнь свою… про все, — осторожно приступил Дмитрий, помахивая какой-то соломинкой.
— Отчета требуете, братец? — неслышно посмеялся тот. — Вот женюсь, на сиротке. Есть теперь у меня двор о четырех рогатых животинках, поле, голова на плечах, жена, дом…
— Больно уж он у тебя весь крапивой зарос, не приступишься, — вставил Дмитрий и опять уловил себя на том, что боится Леонтия.
— Полным мужиком стал, — не расслышал его замечания Леонтий, — а все плохо живем; не по самогонишку же судить мужика! Земля, братец, тощает, а народ роптает. Хают мужика: дескать, все от темноты да серости… скотоподобенство, дескать: дороги вымостить не могут. Псу-то легко: он сидит, побрехивает на разбитое колесо, а каково колесу-то по ухабам тащиться?
— Ты к чему это? — заинтересовался Дмитрий.
— А я к тому, что мужиковская телега по любой дорожке пройдет… а за вас не беспокоимся. Конечно, плохо и вам: иссобачились. Ноне всем плохо! Думается — это пролитая кровь гниет в земле и испаряется. И долго еще мы до ветерка недобрым воздухом дышать будем. Перестарались военные люди… А мужики тут неповинны, по чести говорю. — Он замолчал, — должно быть, думал о другом.
Недоуменно сдвинув брови, Дмитрий прислушивался и, хотя дразнили его слова Леонтия, не понимал ничего. Иногда ему казалось, что уже ухватил леонтиеву мысль, но нежданно пряталась та и помахивала из потемок замысловатым своим хвостиком.
— Не понимаю, про что ты говоришь, — откровенно сознался Дмитрий.
— И не понимай: я все шучу. Канализация воздушная испортилась! Вы, Митрий Егорыч, если сбрехну, сделайте указание, что, мол, неправильно… Очень буду благодарен вам, как старшему братцу.
Была еще не луна, но как бы предчувствие луны. Дергач перекочевал в глубину ночи и поля. В тишине тоненько и назойливо пел комар, а, может, и самая тишина звенела в насторожившихся ушах братьев.
— В исполкоме секретаришь? — спросил Дмитрий, вспомнив застольные прибаутки дружки.
— Тридцать деревень… пятнадцать рублей. А рубли ноне махонькие! — слабо откликнулся тот и кивнул во мрак, где стояли раскиданные деревни и слушали острый этот, ночной разговор. — Надолго к нам, братец?
— Нас никто не слышит?.
— Я слышу, братец.
— Для тебя и говорю. Видишь, — я скрываюсь.