Рассчитаться с Аггеем, а потом закатиться на отдых в дальнюю провинцию было тогдашним его намерением. (С некоторого времени очень дурные мысли липли к митькиной голове.) Он ехал, распахнув шубу, и старался не думать ни о чем. Визгливо пели полозья, и Митька рассеянно внимал их унылому пенью.
«Что мне в ней? — слышал он в этом пеньи, наперекор своей воле. — Чужая жена, захватанная, аггеева. Почему, вместо того, чтоб свалиться в кровать, тащусь на эту чортову Благушу? С Аггеем рассчитаться? — Чушь!.. А, лишний раз увидеть хочешь, на кого променяла тебя Машка Доломанова!» — Уголком воображения Митька представил себе это утерянное свое счастье, счастье с пролежнями. Вот Митька — машин муж. В том же доме, где неотъемлемо властвует старик, на жирных доломановских перинах испил бы Митька кроткое, небурное семейное счастье. Сгноило б оно Митю, и сгнило б в год!.. По воскресным дням в демятинскую церковь с супругой, а потом к Максиму на пироги с домашнею наливкой. А там, как ни вертись, караулила б Митю пухлая мякоть перины. Зато весь жар, целительный жар Ависаги, в котором греется холодеющий Аггейка, принадлежал бы ему одному.
Он соскочил с саней и, к великому недоуменью извозчика, приложил горсть снега к разгоряченному лбу: не утихала мысль о Маше. Ему становилось нехорошо, начинался озноб, а с затылка наползал неотвратимый гнет. Сердце билось толчками, как отравленное. Он просунул руку под шубу и вдруг, нащупав там толстую пачку денег, с равнодушием вспомнил все детали преступления, ставшего знаменитым через неделю, когда уже стало известно, что раскрыть его нельзя. Вдруг он больно и надрывно закашлялся.
XXII
— Какое ж в мире равенство? — посмеивался Пчхов. — Только то и есть равенство, что все поровну жадничают и, нахапав, равенству противятся. Вот я в бане пупки у людей наблюдал. У одних пупок веселенький, а иной ровно сердитый глаз торчит…
— Зато все они в равной степени пупки! — сказал Митька, подходя и сбрасывая шубу. — Экий холод!.. подкинь поленце, Пчхов. Ну, наговорился с Аггеем? — Его знобило, и мысли возбужденно скакали.
— Своеобразный гражданин, — только и нашелся сказать Фирсов, брезгливо топыря губу.
Пчхов, поздоровавшись с Митькой, внимательно его прощупал взглядом.
— Треплет тебя? (— Я уж гадал, не подстрелили ли тебя где!) Хочешь, пузыречек тебе составлю? У меня рука легкая!
— Прямо коленки кашлем выворачивает, — бормотал Митька. — А с лекарством, — ну тебя, ведь ты азотной кислотой, поди, лечишь? Это, небось, от табаку у меня!
Пчхов пасмурно замолчал, но вдруг откуда-то из-под бровей выглянуло солнце. Фирсову показалось, что он понял, наконец, пчховскую суть:
«Весь мир — театр искреннего, слитного действа, и Пчхов один в нем безучастный и строгий зритель», — метнулась в нем мысль и, недоконченная, заглохла. О, отсюда удобно было благушинскому мастеру соглядатайствовать за жизнью. Мелкие всплески ее не проникали сюда, а крупные валы с грохотом перекатывались через пчховскую кровлю.
Вдруг Пчхову надоело шутить:
— Ты сказал, Федор Федорыч, что затопчут, если с прогрессом в ногу не итти. А я говорю — погоди, еще взбунтуются люди: довольно, скажут, нам клетку самим сооружать. Милый, мочиться и на травку можно, только безвреднее самому, и травке польза. Я тебе притчу расскажу… отец Агафадор, уединенник мой, ночью рассказывал. Вот!.. Когда у Адама да Евы случилось
— И хорошо! — взорвался раздраженно Митька. — А уж достигнем, сами хозяева. Ты неверно думаешь, Пчхов. Вперед и вверх, вперед и вверх надо…
— Когда ангел черный падал в начале дней, так он тоже вперед и вверх летел… головой вниз. Нету, брат, там ни верха, ни низа. Да и не остановишься, если б и захотел. Да и как остановиться, коли
— Ехидствуете! — подмигнул Фирсов.
— Правда, миленький, всегда ехидствует, а ложь молчит и поощряет! — Пчхов встал, сгреб в ладонь фирсовские окурки со стола и кинул в печь.
Да и набухший на лампе нагар подсказывал, что пора расходиться. Морозный узор на окне посинел. Уже стоя, они поговорили еще о повседневном, мелком, скучном. Одеваясь и злясь, что попадает рукой в оторванную подкладку, а не в рукав, Фирсов уловил частичку разговора, происходившего за занавеской.