— Ты ужасно изменился, Дмитрий, — заговорил странным голосом Аташез. (Вдруг опять зазвонил телефон: — Катя? Э, да и пускай их пережарятся! Не-ет, у меня товарищ тут сидит. Помнишь, я тебе ночь перед Лукояновской операцией рассказывал? Ну, вот он самый. Ладно. Да минут через двадцать… заеду в розыск. Ладно, передам.) Тебе жена кланяется… я ей много рассказывал про тебя. Она тебя любит не меньше моего. Заочно…
Митька как бы не слышал шуточек Аташеза.
— …ночь перед Лукояновской операцией, да. Большая ночь! Ты пришел и лег, очень устал. Потом Петро пришел с мандолиной, трыкал наше «
Лицо директора было внимательно и зорко:
— Что ты болтаешь, Дмитрий?.. глаза, что ли, потерял? Не минуло, а начинается сначала… — Он не ждал митькина нападения, и оттого не приготовился к отпору.
— Начинается?.. — поднял глаза Митька —…а что? Шляпка на твоей Кате, действительно, красная! Да и сам ты в чистенькие люди вышел. Сидишь… поддакиваешь? Х-ха… — Вдруг он схватил Аташеза за плечо — Куда ты запихнул свою бурку… теплую, добрую, мохнатую, под которой мы вместе спали в Лукояновскую ночь? Не минуло, говоришь? А ну, спой тогда «
— Ты совсем безумный стал, Дмитрий! — ошалело шептал тот, негодуя и возбуждаясь митькиным же гневом; пиджак его распахнулся, как если бы это была та самая знаменитая бурка, но пиджак все-таки не был буркой. — Какой тут пляс!.. тут не трактир… услышат, могут войти. Ведь я директор тут, самый главный: на мне сто пудов лежит! Э, не то я говорю… Ты говоришь, минуло? Какая боль кричит из тебя, Дмитрий? Разве не видишь ты? Мы, нищие, копейки экономим, а заливаем электричеством страну, мы строим. И наши кирпичи дороже иных, потому что кладем мы, мы сами! Нам не помог никто, нас презирали, мешали нам, а вот видел ты, как этот с трубкой гнулся передо мной? Понимаешь теперь? Да, мы оделись в пиджаки… и цилиндры напялим, когда потребуется. И мы будем жарить котлеты, потому что котлета должна быть изжарена хорошо! Нам трудно, как никому во всей истории страны, но мы не жалуемся. Новый век начался в семнадцатом году… Э, да что говорить! (— Вот только шестидесяти тысяч жалко! — поморщился он на неприятном воспоминании. —) Ты очень болен, Дмитрий. Выспись и выпей винца. А потом приходи как-нибудь, и мы потолкуем. Я тебе объясню, почему нельзя всегда только шашкой махать. В такой тесноте можно и своих задеть… Думаешь, под буркой другое сердце билось? То же самое, друг… только медленнее бьется теперь, потому что экономия; экономия должна быть и в сердце! Ну, ступай, ступай…
Последних слов Митька не слышал: простудный жар снова прилил к голове. Директор проводил до двери шатающегося Митьку и, расставаясь, заглянул ему в лицо.
— Ты плачешь?.. — неосторожно спросил он.
Тогда Митька выпрямился и оттолкнул директора:
— О твоих пропащих шестидесяти тысячах плачу, Аташез! — и, повернувшись к нему спиною, вышел в коридор.
Шатаясь, он спускался с лестницы. За полчаса, проведенные у директора, он осунулся неузнаваемо. Ему хотелось пить, и он поехал в то место, где без риска можно было предаться отдыху, разгулу и сну. Но, выходя, он крепко чувствовал свое право входить сюда в любое время — и без доклада!.. хотя бы за тем, чтоб еще раз попытаться уговорить на пляс несговорчивого Аташеза. — В эту минуту Митька не помнил о тридцати тысячах, обременявших карман его распахнутой шубы.
XXIV
Должно быть, чувства профессиональные были сильнее в Фирсове его брезгливости. На другой же день он виделся с Аггеем, зайдя к нему на дом, и тут познакомился с Манькой-Вьюгòй. И, значит, столь уж велика была жажда аггейкина отпечатлеться навечно в фирсовских писаниях, что он сразу согласился взять его с собою в воровскую квартиру,