— Оставайся у меня. Обучу кастрюли лудить, всякому делу на земле обучу. И хлебец тебе сладкий станет!.. (— И от табачку, кстати, отучил бы тебя!)
— Зачичеревею я у тебя, примусник! — дружелюбно оборонялся Митька. — Надо мне вдоволь намахаться. Ведь не знаешь ты, что делается в середке моего сердца?
…Светало и морозило; сретенское утро удавалось наславу. Наряженная в синие предвестные лучи, мягко покоилась Благуша в сыпучих своих снегах. Деревья и воздух пушились колким, приятным инеем. Прекрасно пел снег под убыстренными шагами редких прохожих. Не было ни одного лишнего звука, как в музыке. В дымке выкатывалось медное, тугое солнце… Нет, неописуемо алое великолепие утренних снегов на Благуше!
Они остановились закурить. Фирсову вспомнилось другое серенькое утро, когда впервые забрел он на Благушу. Тогда еще вовсе не начата была повесть, а теперь уже пестрели надоедливо в его воображении исписанные листки. Тайком поглядывая на Митьку, шарившего спички по карманам, Фирсов с чувством вдыхал в себя февральский мороз, а думал так:
«…Это я выдумал тебя таким, каким тебя узнают люди. Я вытащил тебя из твоих потемок, ты думаешь моими мыслями, и кровь, текущая в тебе, моя. Все — и эта дорогая шуба, какой нет у меня, и страшное миру лицо твое, и эти птицы, как бы в раздумьи качающиеся в голубом морозе, все это неповторяемое утро… все это из меня и я сам!»
Впрочем, лицо-то у Митьки было в тот раз до чрезвычайности больное и изнеможенное.
XXIII
У Митьки начинался высокий жар. Тут и брать бы вора, обессилевшего и безоружного, но никто не обращал на него внимания. Тявкнула в одном проулке собачонка на него, но лай ее не отразился нисколько в затуманенном его сознании. Когда проходил мимо булочной, пахнуло на него сытным и горячим, и Митька остановился, но не понял, что это был голод, и прошел мимо, увлекаемый бредовым воображением. Все казалось ему, что, едва минует эту улицу, сразу попадет туда, где теперь заключалось для него самое главное. Так с самого утра бродил он, принимаемый за пьяного, и счастливая звезда охраняла его от несчастья. Покрасневшие глаза, ослепляемые ярким снегом, болезненно слезились. Вдруг ему показалось, что рядом с ним идет Манька-Вьюгá, но он не поворачивал головы в ее сторону, слишком уверенный в ее присутствии. Она задавала вопросы, упрекала, а он не мог не ответить ей.
— Да, Маша… с героя в последнюю минуту упали штаны, и вышло нехорошо. Спасибо тебе, Маша, что любишь и страдаешь за меня. Я ведь знаю: ты так устроена, что не можешь без игры. Нет, Маша, я твердый, я карборундовый! — Ему понравилось упорное это слово, и он несколько раз повторил его. — Я очень страдаю, Маша. Разве не должен страдать герой? Ты сказала, что гублю революцию? А самого себя разве не гублю? А, может, я заново рождаюсь, Маша! Ты не подумай, будто я «честным» вором притворяюсь! Правда, я потерялся: очень шумно было, суетливо; у меня разум с суетой справиться не мог. Я сбился с ноги, понимаешь? Но я по секрету тебе скажу: я еще могу умереть, когда потребуется. А в щелочку не могу подсматривать… и не хочу. Когда я не хочу, то и гора меня не заставит. А разве не дрался я? Э, дозволь герою не хвастаться своим геройством, дозволь герою молчать. Ах, как у меня голова болит!.. — Он хотел схватить ее за руку, но движенье пропало впустую: Маша исчезла. Подозревая ее в игре (— ишь, сама наговорила уйму, а ему высказаться так и не дала!!), Митька забежал за угол и должен был схватиться за столб, чтоб не упасть. Ее не было и тут. Его болезнь подсказала ему, что, хитрая, она взбежала по лестнице, чтоб скрыться от последнего митькина слова. Торопливо, спотыкаясь и еле переводя дух, поднялся он за нею, вошел в какую-то широкую дверь и остановился в подозрительном недоумении.
Множество людей сидело за столами, преклоняя деловитые головы к бумаге. Они пришибленно молчали, но был такой гул, точно шевелила крыльями огромная бумажная муха. Маньки не было и здесь, но он уже и забыл про нее. Ну да, он уже был здесь недавно… на прошлой неделе?.. во сне?.. вчера? Вот тут находился провод сигнального звонка: пришлось разъединить, прежде чем войти… вместе со Щекутиным? Ах, да-а… Щекутин шарил штепсель на стене, чтоб приладить электрическое сверло. («Работа выполняется за счет работодателя», — сострил он при этом.) Митька медленно проходил между столами, и никто не остановил его. В коридоре он повернул налево и остановился перед дверью с эмалированной дощечкой запрещавшей входить без доклада.