— Злой, когда он делает добрые дела, разве плохой человек? Для вас всегда найдется… На преступленье ради вас пойду! — Он подскочил к ней, и Зинка отшатнулась от его искаженного лица. — Когда б вы захотели понять меня! Уже затоптан Петр Горбидоныч… кирпич, кирпичики… нет в мире ни геньев, ни Евгеньев: все рыженькие, все одинакие, со знаменателем одним: хлеб-с! Думаете, мне об генья потереться охота, чтоб и самому посиять? Пустяки-с… мы его не уколотим, а сквозь мясорубочку пожалуйте! — хохот его, мелкий и страстный, походил на учащенное дыханье. — Фотографийку я вам покажу… (— он совал Зинке карточку, на которой сидели разные совчины, большие и маленькие. —) Взгляните, служебное единение! Начальство как бы газетку читает, а я стою возле и как бы зеваю… будто скушно мне. (— Он с наслаждением потыкал пальцем в нос начальству. —) А ведь у него два университета заграничных, подполья семнадцать лет… да еще Александр III в Сибирь его на пять лет зататарил. Вот и дождался меня! — Вдруг он с неистовством отбросил карточку в угол. — Кирпичек выпустил из себя бутон, а будет и ягодка.
— …раз с прошением пришла, — значит, должна я тебя и слушать! — понуро сказала Зинка.
— Возбужден: перспективы открыты Чикилеву! А деньжонок я вам дам: надо Мите на табачок, на сельтерскую. Странное увлечение! Я в книжке читал, как один человек с пнем жил и еженощно на свидание к нему выходил… очень странное влечение. — Он рылся в кровати, где, повидимому, хранил свои сбережения. — А тетрадочку-то я все-таки подсунул ему, пусть развлечется!..
Он дал ей денег, дал и во второй, и в третий раз: щедрый и многомилостивый, он даже не особенно мытарил ее рассуждениями. В темной его глубине лежала смутная надежда на счастье. Он приучил Зинку к деньгам своим, а сам притихнул до поры. Зинка повеселела, хотя и проводила дни в молчании, боясь рассердить Митьку, оцепенело сидевшего у окна. Однажды она запела, — даже заболела грудь: так захотелось петь.
— Не пой, — в раздражении сказал Митька; он ел семгу, старательными ломтиками нарезанную на тарелке. — Гнилую, что ли, покупаешь?
— Она только подвяла от жары. Такую, Митя, дешевле отдают, — багровея от стыда, ответила она, кляня в себе щемящее желание запеть.
— Я такой есть не буду. — И встал, чтоб не садиться более.
Правда, к вечеру он почуял вину, но и тогда вышло, что не он извинялся перед ней, а она умоляла его принять ее прощенье.
— Большая ты… все ползаешь, пресмыкаешься, — упрекал он тихо.
— Любовь моя мне велит, — отвечала Зинка. — Скоро потеряю тебя, вот и стараюсь. Я тебя и во снах все с нею вижу. — То была уже не ревность, а горькое предчувствие потери. — После тебя я всех остальных презирать буду! Плохо мне, Митя…
— Добрым всегда плохо… — вспомнил он пчховские слова и прислушался.
— Нет, это она сквозь сон, — сказала Зинка про девочку. — Знаешь, она тебя папой зовет! — Она увидела недовольное лицо Митьки и скорее затушила свет.
— Должно быть, привыкла к папам-то… — были последние митькины слова.
Митька падал, и прославленная его воля тлела, как горючий и смрадный шнурок.
XXIII
Дни митькины стали плоские, напитаны зноем и скукой. Ночи его состояли из одних ухабов, и по ним тяжко ковыляли неспокойные сны. Зинкина любовь обволокла его, как болотная тина. Иногда ночью он зажигал спичку и при ее неровном свете вглядывался в надоевшее, пропудренное зинкино лицо. Потом в тишине садился к столу и открывал манюкинскую тетрадь. Чикилевские намеки подтверждались неясными манюкинскими записями. То была грустная атака чикилевщины на взрывчатую митькину силу. То место тетради, где Манюкин повествовал о николашином братце, Митька захватал пальцами и закапал стеарином, но не добрался до истины.
«Пустяки: отец все знает, все скажет в письме. Надо спать, спать…» — И снова непрочная дрема окутывала его обескровленное сознание.
Он и по ночам ждал отцовского ответа. А днем, едва звонок, Митька сам бросался к двери, воображением видя почтительную руку, протягивающую письмо. Он ошибался: то возвращались с работы обитатели квартиры. Однажды он открыл дверь Чикилеву.
— Вы уж не закрывайте, — дружелюбно попросил Петр Горбидоныч, — там папаша взбираются. (— Есть же он кому-нибудь папаша?) Жара ужасная, мозги бултыхаются в башках… поприслушайтесь! — Он проскользнул мимо, и почти тотчас в дверь просунулся Манюкин, тяжко страдая от одышки.
Митька не сторонился, и Манюкин собрался сделать обычный реверанс, но почему-то не сделал, а только кисло рукой махнул.
— Совсем скапустился… жарища… каблук давеча в асфальте завяз: еле милиционер вытащил. — Митька закрывал проход, а Манюкин все играл шуточками, выигрывая время. — Семь гривен настрелял, прямо прослезил одну дамочку. Что ни говорите, а живы еще слезы в людях. Попомните застарелого хищника: когда разучатся люди плакать, очень будет