Поразительна эта точная человеческая интонация – среди фигур и рассудочных построений. Конечно, крученыховский ад и сердце в железе проглатываются не без некоторой заминки, это неизбежное у Маяковского протезирование там, где не хватает собственного органа, но зато две последних строки безукоризненны, и он сам это очень и очень почувствовал и даже не решился дробить их на части.
И дальше:
Здесь тоже всё на удивление по-человечески, и даже «иссечась» не режет слуха, потому что отчаянье – настоящее.
На этом, собственно, стих и кончается, дальше – привычные декорации, какие-то истории и примеры, какой-то слон, какой-то бык, вперемежку с романсовыми красивостями («суетных дней взметенный карнавал…»), и только заключительная строфа возвращает нас к простоте и правде чувства:
Лиля Юрьевна любила фотографироваться. Есть одна примечательная фотография последних лет и даже, быть может, месяцев. Цветная, но кажется черно-белой и только подкрашенной красным. Потому что никаких иных цветов нет на ней, только красный и черный. Она сидит в красноватом кресле, одетая во что-то бордово-черное. На заднем плане – шкаф-секретер темного красновато-коричневого цвета, и в нем, среди черных и серых корешков, выделяются несколько красных томов Маяковского. Прислоняясь к ним, отчасти их заслоняя
, стоит черно-белый портрет последней ее любви. Это очень живописный восточный человек с седоватой большой бородой и живыми глазами. Глаза Лили Юрьевны затенены, погружены в глубокие черные глазницы на красноватом, с черными впадинами лице. Она причесана гладко, с открытым лбом, и, что самое страшное – очень похожа на ту далекую, тридцатилетнюю, с композиций Родченко. Только нет плоти в ее лице, и череп туго обтянут кожей, и во всем ее облике та значительность, какую несут в себе мертвецы. Наш взгляд, погруженный в эту картинку, введенный в зловещую черно-красную комнату, постоянно занят сопоставлением. Два лица: живое – там, на портрете, и мертвое – в кресле, на переднем плане. Старуха, не сумевшая, не захотевшая состариться, перешедшая при жизни в посмертное существование…И когда мы вспоминаем наконец Маяковского, нам приходит в голову любопытная мысль: о глубоком родстве его с этой женщиной, выявленном полувековой дистанцией. Все различия, такие, казалось бы, резкие, несущественны перед лицом бездны, зато сходство обнаруживается решающее. И не столько в обстоятельствах смерти, где оно очевидно и как раз поэтому может быть оспорено: неудачная любовь, неотвязная болезнь, в конце концов, сам факт самоубийства, – сколько в чертах мировосприятия, в отношении к смерти и старости.
Глава девятая. Бессмертие
Лиля Брик умерла задолго до собственной смерти и, быть может, действительно вместе с Осипом Бриком. Это общий удел всех лишенных способности стариться. Быть старым дано далеко не всякому, доживающему до преклонного возраста, но лишь тем, кто живет естественной жизнью, соответствуя, а не противясь времени.
Казалось бы, Маяковский – иное дело, он ведь прожил ни много ни мало на полстолетия меньше. На самом деле различие чисто формальное. Это различие способов самоутверждения и, соответственно, различие масштабов времени. Оставаясь всю жизнь переросшим застывшим подростком, он состарился уже к тридцати годам. Все стихи после поэмы «Про это», а в большой степени и сама поэма, написаны уже как бы на выдохе, на остатках растворенного в крови кислорода. «Во весь голос» – последний выплеск, агония, вступление не в поэму, а в смерть. И не только потому, что так реально случилось, а по смыслу и строю самой этой вещи, завершенной по всем Аристотелевым канонам, не требующей ни предшествия, ни продолжения и содержащей в себе всего Маяковского, все его ничтожество и все величие…
Но задолго до этого, в тридцать лет, после поэмы о воскрешении, началось его посмертное существование. Он безумно не хотел, он не умел стареть, он всегда проклинал, презирал старость: «У меня в душе – ни одного седого волоса…» Но сначала проклинал, а потом – заклинал: «Нет, не старость этому имя…» – и ведь это всего лишь на тридцать первом году!
Да и все бесчисленные убийства в его стихах и поэмах – не есть ли это вытесненный страх смерти?