Читаем Восьмой день недели полностью

Матвей — не слепой, хорошо видел, каких усилий стоило старой женщине разговаривать. Не болела бы Пелагея Федоровна, напомнил бы Матвей про свое тяжелое детство, что прошло в соседней деревне. В их семье семеро детей было. Батька — тоже партизанил, правда, в белорусских лесах. Вернулся израненный, вскоре загинул от ран. При одной матери, что перебралась к родичам в заводской поселок, без главного кормильца, жили впроголодь, ходили в обносках. Маманя тоже умерла, от нервной болезни. Спасибо заводу: всех на ноги поднял, отца-мать заменил. Но не об этом повел бы Матвей речь. Кем были его родители? Трудяги. Жили работой, защищали, как могли, страну. А кто их имя, кроме детей, помнит? Нет, Матвей Сильчин в безвестность кануть не желает. Свою жизненную формулу вывел: авось он не скотина, чтобы только работать, жрать да спать. На виду людей не смерть, а жизнь красна. Люди должны знать, уважать его. Снова вспомнил про Ксану. Волосы рыжие, как огонь в стекловаренной печи, глаза — карие-карие, пальчики тонкие.

— Любишь ты поесть сытно, соседушка. — Пелагея полагала, что прочитала мысли безобидного Матвея.

— Да не за еду я к ней стремлюсь! — Матвей, чтобы охладить закипевшую внутри боль, черпанул кружкой студеной воды, жадно выпил. — Люблю я ее, люблю… Шел бы с Ксаной под ручку, а поселковые вослед бы оборачивались.

— Эк придумал: за бабой возвыситься. — Пелагея прошла ближе, села рядом с Матвеем. — Не выйдет у вас ничего. Разные вы, совсем неодинаковые. Ты вроде чистого стекла, тронь — зазвенишь, аж в глазах рябит, она… ее словно конус на шлифовке — крутить да крутить, чтобы до полного душевного блеска.

— И впрямь, колдунья ты, Пелагея Федоровна, в душу глянула светлым оком. Признаюсь по совести — гложет потребность чуток возвыситься. Не над людьми, упаси бог, над собой. Чтобы у окрестных людей память осталась, зарубочка на сердце, дескать, жил на свете некто Матвей Сильчин.

— Мозги у тебя с детства малость набекрень, — заметила Пелагея, не находя слов ни для утешения, ни для осуждения.

— Человек пока дышит… — Матвей смутился мудрености собственной мысли, которая пришла на ум, махнул рукой. — Чего там, не до философии. Потолкуй, ежели выпадет возможность, напоследок с Ксаной по-бабьи, объясни мои переживания. Сосватаешь, буду до последнего часа песняка под окнами играть. Да не спеши отмахиваться, раскинь мозгами.

Пелагея и ответить на эти слова толком не успела — Матвей торопливо прикрыл за собой дверь. Она лишь горестно посмотрела ему вслед: «Что толковать, коль ответ заранее известен: по второму разу полюбила Ксана своего Парфена. Поперву-то, видать, хорошо не разглядела, а потом…» Подошла к портрету Кирьяна, подняла глаза: «Пошто так бывает, Кирьянушка-свет? Он ее ищет, половинку свою, она к другому набивается. А мы с тобой, как магнит к железу, — до конца». Непрошеная одинокая слезинка тяжело скатилась по щеке Пелагеи.

Кто-то тихо постучал в дверь. Она даже вздрогнула от неожиданности: давным-давно к ним в дом люди входили без стука, как в свой собственный дом.

— Да, кто там? Не заперто!

Приотворилась дверь. Вошел Максименков. Лицо непривычно озабоченное, движения неуверенные. Пелагея подивилась: «Что это с ним? Всегда вокруг Максименкова земля дрожала. Не помнила, когда видела мужика столь удрученным».

— Здорово, Федоровна! — Максименков шагнул к Пелагее, неловко чмокнул в сухую щеку.

— Здравствуй, рыжий ты мой, золотой! Что нынче не весел-то? Аль в цехе какой непорядок выявился? — Пелагея внутренне содрогнулась от собственных слов: опять лезет в чужую бучу. Неужели без нее некому в поселке, на заводе беду от человека отвести?

— В цехе новом — порядок, — отмахнулся Максименков. — Журналисты понаехали из Москвы, даже кино снимать хотят. Завтра — праздник. Печь пускаем. А тебя впервые на пуске не будет. Непорядок это. Помнишь, в стародавние времена, отцы рассказывали, новым печам давали женские имена. Будь моя воля, назвал бы нашу именем Пелагея-Огневица.

— Хватит с меня, отгрохотала. — Пелагея собралась с силами, прошла в кухню, взяла заготовленный Виктором с утра термос с горячим чаем, две кружки. Одну, громадную, литровую, — для гостя, вторую, крошечную, — для себя. Аппетита который день как не было, чаек, правда, еще принимала душа. Зато как выставила кружки с яркими цветами, на соседнем фарфоровом заводе расписанные, память разом всколыхнулась: Кирьян знакомому гарднеровскому мастеру собственноручно цветную вазу выдул, а тот Кирьяну — кружки да чайник для заварки. — Ну, как дела? Голос будто не твой, глуховатый, глаза совсем попритухли.

— Кому-нибудь чужому слукавил бы, мол, кругом шестнадцать, а тебе… врать не могу, язык не поворачивается. Один мудрец на вопрос, сколь далеко отстоит правда от лжи, ответил так: как глаза от ушей — гораздо вернее то, что видишь, нежели то, что слышишь. Огневицу не обманешь…

— Ну, чего примолк? Продолжай.

— Признаюсь: старею я, Федоровна, катастрофически быстро. Обида глубже, слеза к глазам ближе, хотя еще быка за хвост удержу.

Перейти на страницу:

Похожие книги