Первым делом нам предложили побелить самим свое помещение. Мы, конечно, не знали, как за это взяться; но те, которые сидели не в первый раз, научили нас обратиться за этим к уголовным, которые нам за плату это и сделали. Небольшую часть денег нам разрешалось иметь при себе, более крупные суммы сдавались в контору. При ДОПРе имелась лавочка, где заключенные могли покупать себе те или другие мелочи, поручая эти покупки специальному служащему. Мне этим пользоваться не пришлось: все необходимое передавала мне моя Елена в дни передач. Дали нам также возможность получить кипяток, чтобы ошпарить свои койки и избавиться от бывших или могущих быть в них клопов. По утрам камеры открывались, и заключенные шли умываться в один конец коридора и пользоваться ватерклозетом в другом его конце. Затем нам разносили хлеб и кипяток для чая. Чай и сахар надо было иметь свой. По утрам нас выпускали на большой тюремный двор, где мы гуляли целый час; впоследствии нам предложили вести какую-либо культурную работу с уголовными и за это нам давали днем еще один час прогулки. Я взяла на себя обучать по вечерам грамоте желающих. Обед и ужин были достаточно сытные, но, увы, далеко не летние: суп из круп, каша, вареный сухой горох, фасоль и проч., но свежей зелени мы за все лето ни разу не видели. Однако одна тринадцатилетняя воровочка (заморыш в полном смысле слова) заметно поправилась при мне на этих однообразных харчах.
Была в ДОПРе и библиотека, совсем не бедная. Я перечла там Лескова, Тургенева и других классиков. Не мудрено, что в одной из своих записок к Елене я написала ей, что сижу здесь, как в доме отдыха. Да я и действительно отдыхала от моих уроков.
Ну, а относительно классовой ненависти, я и тут ее не замечала. Укажу обратные примеры. Заведующая баней из простых (мы пользовались баней каждые две недели) предложила нам, политическим, идти мыться во время утренней общей прогулки, чтобы успеть сделать это до бани так называемой «шпаны».
Одна из заключенных смеялась над той, которая белила наши камеры, дразнила ее, называя ее «панской подлизой», а через некоторое время, тронутая тем, что я каждому одалживала свой карандаш и давала бумагу, чтобы девчонки могли писать записочки своим «чудакам» из мужской тюрьмы (а может быть, тем, что я давала каждое утро по куску сахара в соседнюю камеру «малолетних»), преподнесла мне в подарок маленькую скамеечку собственной работы (она работала в столярной мастерской).
Камера малолетних была наполнена не только действительно молоденькими воровочками, но и гораздо старшими: они при аресте уменьшали свои годы, зная, что до такого-то возраста они подлежат менее длительному заключению, чем взрослые. Сахара же у меня было много, потому что все мои ученики и ученицы спрашивали у Елены, что мне передать; а я, зная, что многие из моих соседок, не имея ни чая, ни сахара, вынуждены были пить просто горячую воду, написала Елене, чтобы она просила их давать мне кусковой сахар.
Был и такой случай. Во время прогулки стал накрапывать совсем маленький дождь. Я попросила позволения вернуться домой (то есть в свою камеру) и, зайдя в умывалку, забыла на гвозде свою шерстяную пелерину. Когда вся тюрьма вернулась с прогулки, одна из воровок принесла мне мою пелерину с вопросом: «Мария Федоровна, кому это вы подарили вашу накидку?» – «Не я ее подарила, а вы мне ее дарите в эту минуту», – ответила я ей.
Когда я схватила дизентерию (была тогда летняя эпидемия этой опасной и неприятной болезни), тюремная больница была переполнена, и меня оставили болеть в камере. Наша камера оставалась открытой день и ночь. Это была очевидная поблажка низших служащих тюрьмы. Как правило, все камеры запирались на ночь, ключи уносились и даже во время пожара или землетрясения никто не имел возможности выпустить заключенных, потому что ключи от камер увозились из тюрьмы. Узнала я это правило после того, что в мою бытность в тюрьме случилось ночью небольшое землетрясение, которое я, грешным делом, мирно проспала.
Окно нашей камеры выходило на тюремный двор. Туда же смотрело окно камеры малолеток, из блока, находившегося под прямым углом к нашему, так что мы могли и видеть друг друга и даже перекидываться словами. Однажды я сидела у окна и вышивала, а из камеры малолеток послышался голос одной из них: «Мария Федоровна, отойдите от окна, я ругаться с часовым хочу, а при вас мне неудобно».
Не доказывает ли это скорее уважение к интеллигенции, чем какую-нибудь мною нигде невиданную классовую ненависть?