Случилось мне принять участие в судьбе молодого человека, жившего в нашем доме, которого обвинили в сокрытии оружия. Он, 19-летний, и не думал скрывать его; он просто видел, что на чердаке дома лежит какое-то старое ружье; он совсем и не предполагал и не думал, что это его долг идти доносить об этом кому бы то ни было. Он был арестован. Я имела случай говорить о нем с одним из власть имущих румынских генералов. Генерал обещал его оправдать и, к моему удивлению, прибавил: «Имейте в виду, что его освобождение не будет вам стоить ни копейки». Молодой человек был оправдан; но после оправдания просидел взаперти до тех пор, пока его невесте не удалось внести кому-то те восемьдесят рублей золотом, которыми она в то время располагала. Таковы были румыны. А немцы? Как я уже говорила, при появлении слухов, которые достигали нас гораздо раньше наступающей армии, все мало-мальски обеспеченные евреи ушли на восток. Осталась одна беднота и те наивные, которые считали, что страшные слухи, идущие с запада, не могут быть реальны. Да и трудно было в XX веке верить в реальность того, что происходило в Европе.
Однако вот факты, происходившие в Одессе, за достоверность которых я могу ручаться.
1. В день взятия Одессы в зале, где было собрание немецкого командования, взорвалась бомба. По-видимому, она была подложена уходящими большевиками. Были раненые и убитые. Немцы сейчас же выпустили приказ:
«За каждого убитого или раненого будет повешено столько-то евреев» (я не помню теперь, сколько именно) и исполнили это на одной из одесских площадей. Забирали жертв без разбора и следствия: лишь бы восполнить число. Попадались и молодые, и старики. Русская жена одного старого еврея (знакомая Гречиных) бросилась к немецким властям, надеясь спасти мужа. Ей удалось избавить его от петли: они не повесили его, а расстреляли.
2. Бывшая уборщица Ольги Егоровны не могла простить немцам того ужаса, о котором она мне рассказала. Она убирала так же, как у Ольги Егоровны, комнату одной одинокой полусумасшедшей старухи-еврейки. Войдя к ней, она нашла ее мертвой, лежащей на полу в луже крови, с перерезанным горлом; или, как она говорила, с отрубленной головой. Это было, очевидно, дело рук любителя.
3. Спустя некоторое время после оккупации, в какой-то зимний, очень морозный день, всем жителям еврейского происхождения было приказано явиться в отведенное им помещение. Не явившимся, а также тем, кто решится укрыть их у себя, был объявлен смертный приговор. Одесса уже знала, что немец неумолим. На следующее утро я наткнулась на замерзшую молодую женщину, лежащую у ворот какого-то дома. Я перешла скорее на другую сторону улицы; а там шла мне навстречу девочка лет четырнадцати, собиравшаяся переходить улицу. «Не переходите туда. Там лежит мертвая». – «Да, я знаю: это еврейка с нашего двора». Иду дальше, а в сугробе снега застрявший и окоченевший уже в эту ночь мертвый старик-еврей, не лежит, а как-то стоит: видны были голова и плечи. Согнанных в место ареста евреев выселили впоследствии в так называемое «гетто». Они рассказывали, что в первые дни ареста их спасли от голода простые русские женщины: в каждом дворе их прежнего жилья нашлась добрая душа, ежедневно приносившая им пищу.
48. Моя жизнь под немцами и румынами
Жизнь города постепенно входила в новую колею. Появился базар. Открылась свободная торговля, явилась немецкая карточная система, хлеба и некоторых продуктов по-прежнему было мало: они продавались по карточкам. По карточкам шел и керосин, столь необходимый для варки пищи на примусах и керосинках. Всем лицам немецкого происхождения было предложено заявить о таковом. Эти лица стали получать больше хлеба и больше керосина по сравнению с остальными жителями. Это соблазнило и меня и мою Еленочку записаться в немцы. Чечевичная похлебка, на которую мы променяли нашу «русскость», не была очень жирна, но впоследствии, при отступлении немцев, этот немецкий паспорт сыграл роль в моей судьбе.
Фото 75. Любовь Богдановна Аверкиева (Любочка) и Елена Риль (Еленочка). Одесса
Поселившись на Казарменном переулке, то есть в центре города, я возобновила мои частные уроки. Между прочим, одна из моих бывших учениц по математике, замужняя женщина, которой для поступления на службу при большевиках необходимо было сдать какой-то экзамен по алгебре, встретила меня на улице и захотела брать у меня на этот раз уроки немецкого языка. Не знаю сама, чем объяснить тот факт, что, давая уроки такой сухой науки, как математика, я уже с третьего урока чувствовала какую-то сердечную близость к ученику или ученице. Они почему-то мне становились милы, в этом моем чувстве было что-то материнское. Они же платили мне, сплошь и рядом, гораздо большей любовью. Так случилось и с встреченной мной ученицей, Лидией Ефимовной Малаховой. Сколько я ни уверяла ее, что весьма плохо знаю немецкий язык, она и слышать не хотела о каких-нибудь других преподавательницах. «Вы можете объясняться с немцем: мне больше ничего не надо».