Конечно, в этом было удручающее занудство, и реакция оказалась совсем не такой, как я ожидал. Во всяком случае, вовсе не восторженной.
Лишь спустя сорок лет я понял, что к чему.
Да, женщины хотят, чтобы их понимали. Но не под ярким светом хирургической лампы, а в легких сумерках, чтобы о понимании говорили редко и только тогда, когда они сами того пожелают. «Каждый разумный довод наносит обиду», — справедливо замечал Стендаль, а уж по отношению к женщинам суждение это стократ справедливо. Равно как и мысль Моруа: «Может быть, собеседница и признает вашу правоту, но никогда вам этого не простит». Никто не желает нести на себе бремя навязанной благодарности.
И тем не менее странный этот роман, его взлеты и огорчения составляли важнейшую часть моей тогдашней жизни, как ныне — серьезное место в моих воспоминаниях. Я мучительно переживал небрежные интонации, непонимание моих мальчишеских обид и амбиций, не мог войти в ее жизнь, куда более простую и тяжелую, чем моя, полная фантазий и мнимостей. И ведь она к тому же понимала, что у нас нет будущего, а я находился в том милом возрасте, когда будущее ощущается мифом, призраком, обременительной ненужностью. О будущем я думал только в рассуждении грядущей службы, аспирантуры или — с ужасом — о повестке из военкомата.
Впрочем, мне, отвыкшему от жизни общественной, порой нравилась и вполне суетная (тогда она не казалась мне таковой!) публичная деятельность. Близилось 250-летие Ленинграда (праздник по каким-то политическим причинам толком так и не провели), и был задуман юбилейный цикл лекций. Мне доверили договариваться с преподавателями, организовывать расписание. Лестно было почти по-светски беседовать с доцентами, даже профессорами. С Германом Германовичем Гриммом, например. Странным, одиноким, каким-то заброшенным человеком, блистательным эрудитом, знавшим об архитектуре всё и больше, чем всё. Он никогда не улыбался, казался добрым, равнодушным и чуть зловещим. Герман Германович покончил с собой несколько лет спустя, когда я уже не учился в академии.
Энтузиазма тогда было предостаточно, и на лекции эти ходили.
Постепенно я стал знакомиться и со студентами старших курсов. С детства я тянулся к общению с людьми гораздо старше себя. Но в академии была своя иерархия, и дипломники нас до себя не допускали. Лишь иногда нас водили в дипломные мастерские «творческих» (так назывались все, кроме нашего) факультетов, и именно там я получил памятный урок.
Кто-то из нас — к счастью, не я — сказал касательно одного из проектов, что он «безвкусный». «Полагаете, у вас есть вкус?» — серьезно и заинтересованно спросил веселый и взъерошенный дипломник-архитектор. «Разумеется». — «А мы думаем, у нас его еще нет!»
…Запись в дневнике от 26 апреля 1953 года:
«Вечером капустник, потом — пьянка. Я выпил полстакана (sic!) вина».
Тогда это казалось разгулом, водку студенты пили сравнительно редко, я попробовал ее много позже. Было почему-то так тоскливо в тот вечер («встречали» наступающее 1 Мая), может быть, именно тогда я в очередной раз убедился, что «чужой на этом празднике жизни» и что общественное веселье мне разделить не дано.
Тогда впервые увидел я рядом с собою блестящего дипломника, бонвивана, победительного красавца с усиками — Марка Эткинда. Сидящий рядом со мной и даривший меня небрежным и снисходительным приятельством третьекурсник говорил с Марком с показной фамильярностью, но заискивающе.
— Что сейчас делаешь?
— Пи-и-и-ишу дипломчик, — отвечал со своей неподражаемой театральной интонацией Марк, всячески подчеркивая легкое отношение к столь серьезному делу.
— А потом?
— А па-а-а-атом я поеду в город Киев.
Как я завидовал этой светской непринужденности! Именно поэтому Марк мне решительно не понравился, показался фанфароном, позером. Все это в нем и в самом деле было, но кто тогда мог знать, сколько в нем и совершенно иного и на каких крутых жизненных поворотах еще соприкоснутся наши судьбы.
Перед окончанием академии у него были неприятности. У нас любили «персональные дела». В нашей многотиражной газете «За социалистический реализм» (!) напечатали фельетон о том, что Марк Эткинд, человек «с усиками» (по тогдашним понятиям это наводило на мысль о полном нравственном падении), что-то обещал одной даме, женился на другой и что «таким не место». К тому же Марк был членом партии. Ему пришлось как-то отмываться, — по счастью, он, кажется, отделался легко. Надо было обладать его веселым спасительным цинизмом, чтобы не сломаться.