Он уже жил в отдельной квартире на Надеждинской (улица Маяковского), полученной с великим трудом. В кабинете был грубый дощатый пол, плохонькие обои, но все равно он напоминал интерьер с картины XIX века. Книг не было. Они стояли в специальном чуланчике — «библиотеке». Усталая, от времени потускневшая ампирная мебель, два просторных письменных стола, разумеется, без пишущей машинки. Для Всеволода Николаевича не было понятия элегантности и уюта в традиционном смысле слова. Любимый его диван («Когда-то я влюбился в него, как в женщину», — говорил Петров) стоял ободранный, без обивки: в этом фантоме хозяин различал сквозь нынешнюю жалкую видимость его былой блеск.
Но вот чудо: и достаточно нарочитое — рафинированно бедное — убранство кабинета, и этот придуманный, архаически изящный почерк, и голос хозяина с привычно изысканными интонациями — все это воспринималось на удивление естественным.
Вот уж поистине человек стиля. У него было немало трудных качеств: надменная отстраненность, высокомерие, настойчивое желание постоянно подчеркивать свою — и генетическую, и интеллектуальную — барственность. Но отними у него хоть одно из них — он перестал бы быть самим собою. Что и говорить, он знал себе цену и не думал это скрывать. О коллеге, которого не почитал профессионалом, без всякой аффектации говорил: «Такого искусствоведа нет». Не помню, чтобы он хоть раз ошибся.
Даже в светской болтовне не допускал он иронии по отношению к нашей профессии (почему-то у молодых это считалось хорошим тоном).
Отменное воспитание вовсе не мешало нравственной жесткости. Фамильярности Всеволод Николаевич не терпел; на одном из заседаний бюро я с удивлением услышал — именно от него — отчества своих молодых сверстников. Он никого не позволял себе называть просто по имени. Один из его старших коллег, решительно не умевший обращаться на «вы», настоял как-то на «тыканье», но Петров и говоря «ты» оставил в обращении имя и отчество. И не получалось вовсе по-партийному, а как-то в усадебно-дворянской манере.
За мишурой — а все это и впрямь было мелковато — было настоящее профессиональное рыцарство. Оно помогало верить в возможность работать достойно в любой ситуации.
Как тогда, в начале шестидесятых, в Союзе художников Петрову удавалось быть почти своим? При всей своей барственности он умел казаться достаточно демократичным. Был в этом какой-то странный фокус: он ведь всегда сохранял дистанцию, не скрывал уверенности в своем превосходстве, но настолько не хотел ни с кем ссориться, был внутренне так напуган, что мало кого раздражал.
Случалось, мы выходили вместе с ним из союза, и короткие эти прогулки и беседы едва ли не всякий раз оставляли у меня ощущение, что я побывал на каком-то сольном интеллектуальном концерте, поучительно-снисходительном. То Всеволод Николаевич уверял меня, что пить надобно никакие не коньяки, а исключительно водку: «Алкоголь чисто духовная радость, а никак не гастрономическая». То, стоя перед зеркалом, томно смотрел на себя и серьезно говорил: «Эту шляпу я купил в Чехословакии, смею думать, она мне к лицу». То откровенно хвастался — не тем, что был на фронте, а тем, что дослужился до старшего лейтенанта, и добавлял с настоящей и сдержанной гордостью: «Как-никак, поручик, чин немалый!» Любил всякие чины и степени, даже о звании доцента, которого многие дураки достигали без труда, говорил мечтательно. Злые языки рассказывали, что у Всеволода Николаевича почему-то не было университетского диплома и это лишило его возможности защитить диссертацию.
Его пускали за границу, возможно, потому, что отец его был на деле и официально знаменит. Николай Николаевич Петров — прославленный онколог, академик, Герой Соцтруда и генерал. Беспартийные интеллигенты, которым разрешали такие поездки, этому, конечно, страстно радовались, но не гордились, скорее стеснялись. А Всеволод Николаевич говорил самодовольно: «Отказов не было».
Странную прожил он жизнь. Рассказывали, в двадцатые годы он любил вакхические декадентские забавы, «изнеженность нравов» в большом, нарочито раздетом обществе, где покрывались позолотою некоторые части тел. Может быть, врали, а может, и нет, юному, как называли его сверстники, «Вовочке Петрову» это шло.
Ему шло все, а что не шло и было на самом деле нелепым, он все равно облагораживал своим бескрайним самоуважением. Когда я приходил к нему днем, он долго заставлял себя ждать, как барин просителя. Выходил, случалось, небритым, но в бабочке. А невкусным и жидким пустым кофе из сомнительного кофейника угощал, словно из павловского сервиза драгоценным мокко.
Я часто вспоминаю этот дешевый клеенчатый блокнот, из которого Всеволод Николаевич читал мне про Хармса. Столь неказистый он выбрал, надо думать, из элементарной осторожности. Его легко было спрятать или уничтожить.