В то время ей могло быть лет четырнадцать, но известно что под жарким небом люди, особенно женщины, быстрее созревают. Девушка была такая развитая и уверенная в себе, словно ей было двадцать лет. Я не скажу, что её красота кажется мне такой, как другим. Во-первых, то, что другие находили особенным и чудесно красивым, — волосы медно-жёлтого цвета, только буйные, пышные и блестящие, — меня поразили. Согласно нашим понятиям, рыжие Иудины волосы всегда плохо характеризовали человека.
К этому надобно добавить странность натуры, потому что брови и ресницы имела тёмные, глаза чёрные, а кожу снежной, молочной, дивной, нежной белизны. Что касается самой фигуры, её ни в чём нельзя было упрекнуть, потому что, хоть, верно, простая холопка и бедного происхождения, но ножки и ручки были как у принцессы.
Она ничего не умела, потому что даже читать и писать никто её не учил, и только, может, сколько-нибудь молитв на память её вынудили щебетать, но в её голове сидел дьявол. Природа часто даёт женщинам то, что имела Лена, они хватают из воздуха всё, ловят из разговоров, учатся во сне. В этом есть тайна.
Простая служанка при детях Монтелупе, когда эта маленькая Лена вмешивалась в разговор, нужно было её слышать. Ей ничего не было чуждым, она ведала, знала всё, а остроумия имела столько, что старшие недоумевали и удивлялись. Молодая пани Монтелупе, сама красивая и любящая, чтобы на неё смотрели, была недовольна, когда Лена оставалась в комнате с гостями, потому что, когда она показывалась, все поворачивались к ней, разговаривали с ней, и она казалась героиней.
Каллимах, как всех женщин без исключения по очереди почитал и прославлял, льстил им и через них прокладывал себе дорогу на свете, так и молодой госпожой Монтелупе восхищался, потому что старый Монтелупе эту племянницу очень любил. Итальянец проводил там если не целые вечера, то долгие часы, а однажды на прогулке с Ольбрахтом и Александром, выбравшись за город, найдя на пороге старика, который любезно пригласил его на кубок вина, хоть был не один, он вместе с королевичами вошёл в дом купца.
Купцы считали для себя великим счастьем, что королевичи переступили порог их дома. Старик достал самое лучшее, дабы их угостить; накормил, напоил, одарил, развлёк… и так хорошо у них там проходило время, что и от поездки нужно было отказаться, и в сумерках вернулись в замок; но об этом запрещалось говорить.
Я находился при Ольбрахте, который, уже играя тут роль взрослого мужчины, вёл себя смело, но очень прилично. Говорил он много и остроумно, играл со старым и младшим Монтелупе, с женой, но меня, как лезвием в бок кольнуло, когда я заметил, что он не спускал глаз с прислуживающей у стола Лены. Это было таким поразительным, что и другие могли это понять; он не мог скрыть, не старался даже утаить.
Когда глаза девушки, которая знала, что это был королевич, встречались с его взглядом, она начинала взаимно стрелять ими в юношу. Не знаю, что они друг другу сказали, но хотя ни одного слова не было сказано, я уверен, что с этой первой встречи завязалась между ними любовь.
Тогда никто не мог предположить, чтобы молокосос Ольбрахт мог так влюбиться в простую девушку. С пятнадцати лет жизни он был ветреный и в замок постоянно приносили на него жалобы, но это считали ребячеством. Ему запрещали доступ в комнаты фрейлин королевы, укоряла мать, отчитывал отец, а эффект был только тот, что в своих выходках он стал более скрытным и осторожным.
Я, насколько только мог, сдерживал их, и не раз нарывался на гнев. Раньше, когда он был младше, это проходило легче, теперь, когда приближался к двадцати годам, становился упрямым и просто надо мной насмехался.
Несколько раз ночью переодетого и выбирающегося с придворными в город я должен был вернуть его силой и угрозой. Наконец я должен добавить, что когда просил его и обращался к его сердцу, он часто смягчался. Но кровь была вспыльчивая, молодая и темперамент безумный.
Если бы Длугош вёл воспитание до конца, он, быть может, иначе бы склонил его к дисциплине, — с Каллимахом всё было дозволено, лишь бы публичного возмущения и шума не вызвало.
Чуть только мы вернулись из города в замок, как Ольбрахт приказал вызвать меня к себе. Он ходил по комнате, напевая, разбрасывая руками длинные волосы, улыбаясь самому себе, принимая разные позы, потому что вино пана Монтелупе было ещё в голове.
— Яшко! — воскликнул он вдруг. — Или ты мне верный слуга, или навеки враг! Пришёл час, который это покажет.
— Я думал, — сказал я, — что ваша милость давно знаете, кем меня считаете.
Он остановился, хватая меня за плечо.
— Яшка, я схожу с ума! — крикнул он. — Эта девушка…
Я нахмурился.
— Какая? Где? Снова?
— Как будто ты не знал и не догадался, — продолжал он запальчиво, — а эта итальянка у Монтелупе, с пламенными волосами и глазами, как чёрные бриллианты!
Он схватил свои взъерошенные локоны и начал их дёргать.
— Яшка, спасай! — закричал он.
Я сурово на него поглядел, но в то же время как бы прося о милосердии.