Хотя Ольбрахт никогда не принимал к сердцу никакой вещи, и долго не мог думать по этому поводу, я заметил по его лицу, что он беспокоился.
Увидев меня, он поспешил к порогу.
Он сперва спросил об отце, не говорил ли тот что-нибудь о нём и не выдал ли кому-нибудь приказов. Я рассказал о путешествии, болезни и смерти, добавив, что Литва думает поспешить и перехватить Александра, а с ним, видимо, отделится. Слушая это, Ольбрахт поглядел на Каллимаха, который равнодушно сказал:
— Пусть попробуют, сами потом будут проситься в унию. Сегодня это трудно предотвратить. Нам тут есть что делать и нужно следить, чтобы примас и краковяне не привели Пяста.
Я показал недоумение.
— Ну, да! — воскликнул Ольбрахт. — Вспомнили прежних панов, но мы этих не пустим.
— Если бы в действительности королева и вы, ваша милость, имея в руках казну и наёмников, позволили выхватывать из своей тарелки жаркое, вы были бы недостойны его съесть, — сказал Каллимах.
Толпа, которой была полна комната и при которой мне было неприятно отвечать на вопросы, начала расходиться.
Затем королевич повернулся ко мне.
— Ты мне нужен, — сказал он, — у отца ты закончил службу, теперь должен приступить к ней у меня. Я ценю тебя, потому что ты умеешь молчать и хранить тайны. Не отпущу тебя, Яшка… не отпущу.
— Ваша милость, вы найдёте теперь многих лучше, моложе, полезней меня. Я хотел бы отдохнуть.
— И не думай, — воскликнул Ольбрахт, — сделаю тебе лёгкую службу, обильно награжу, но мне нужен доверенный человек и для пера, и с языком. Ты мог бы именно в эти минуты меня покинуть? Чуть не сказал — предать!
Когда я тянул ещё с ответом, он прибавил:
— Потом поговорим больше… сегодня тебе только объявляю, что не отпущу, что силой удержу. Людей у меня нет… никому доверять не могу.
Я одобрительно промолчал.
В эту минуту в комнату вошёл, а скорее вбежал, уже с порога что-то живо говоря, епископ Фридерик. И он приветствовал меня со своей обычной слащавостью и гордостью, которая его отличала.
Они втроём с Каллимахом приступили потихоньку к совещанию. Я хотел уйти, Ольбрахт меня задержал. Кто бы поверил, что в такие минуты, среди этого траура, при заботах о короне он шепнёт мне, что хочет, чтобы я проводил его к Лене. Я посмотрел на него так выразительно и строго, с таким упрёком, что он устыдился и обратил это в шутку.
На следующий день я побежал к матери, которая после дороги лежала в кровати. Я должен был признаться ей в том, что не смогу сопротивляться Ольбрахту, должен помогать, по крайней мере, до тех пор, пока он не получит корону. Каменицу Под золотым колоколом я нашёл всю в трауре. У нас никому не запрещалось надевать его и носить по правителям, напротив, многие из них так оплакивали не только капюшоном, но и киром. Комната Навойовой была вся им обита, она сама была в чёрном, грубом кире, также слуги, кареты и упряжи.
Мне она тоже приказала немедленно надеть кир и не снимать его год и шесть месяцев.
Так пойманный Ольбрахтом, я едва имел время забегать иногда к матери, столько было дел, писанины, нужно было наведить порядок.
Чуть только тело привезли в Краков, когда нужно было думать о торжественном погребении. Для этого обряда сохранили всё, что подобало королю, но тот, кто помнил и слышал о похоронах прежних королей, утверждали, что ни великолепия их, ни такого числа сопровождающих, ни милостыни, как следовало, на этих похоронах не было. Умы же были повсюду так беспокойны, возмущены, что во время церемонии даже больше говорили о будущем живом, чем об умершем монархе.
Завещанием отца лишённый наследства Александр, а за ним Ольбрахт довольны не были. Из тех денег, что он оставил в казне, отец переписал ему по меньшей мере сто тысяч червонных золотых, хотя теперь он в них больше всего нуждался.
Только мы схоронили короля и приступили к выбору, который казался всё более неопределённым, когда 29 июля сгорела часть города, что сочли недобрым знамением.
Пожар начался в доме Микоши у Шевских ворот, от которого перекинулся к костёлу Св. Анны и обратил в пепел много домов. Сгорела и
Со смертью короля Казимира окончился для меня третий этап моей жизни, тот, который решает будущее человека, потому что чего в нём не сделает, того уже никогда не добьётся.
Не могу сказать, чтобы я много приобрёл в нём, пожалуй, только тем, что достаточно страдал, а всякое страдание — наука. Я также научился страдать молча, не бунтовать против судьбы, не желая для себя слишком многого. Делая выводы из моих начинаний, того, что теперь у меня было, я совсем ожидать не мог. Король одарил меня добрым куском земли, ещё больше я был обязан моей матери. Таким образом, теперь, когда зубы потихоньку начинали портиться, пришёл хлеб, который было нечем кусать. Для себя одного я имел слишком много, а, потеряв Лухну, не надеялся подобрать себе пару на старости лет, да и не хотел. Кому это было оставить? Я намеревался найти сиротку, взять к себе, усыновить и ему после себя переписать наследство.