– А вот как бессмертный фельдмаршал относился к стихотворениям своего племянника, – сказал барон Розен. – Я слышал это от Василия Андреевича Жуковского и от одного из близких людей к покойному графу Михаилу Андреевичу Милорадовичу. Во-первых, светлейший князь Суворов очень часто в интимном кругу жаловался на мономанию своего племянника, сына родной своей сестры[605]
, как он его называл, Митюхи Стихоплетова; во-вторых, когда в 1800 году, по возвращении из итальянского похода, князь Александр Васильевич умирал в Петербурге, в Большой Коломне, там, где нынче строится цирк[606], кончавшийся великий полководец в опочивальне своей преподавал предсмертные наставления и советы близким к себе людям, которые входили к нему поодиночке на цыпочках и оставались несколько минут в присутствии духовника, лейб-медика императрицы Марии Федоровны, англичанина Лейтона, и исторически знаменитого камердинера Прошки. Когда вошел к умиравшему Хвостов, тогда еще человек средних лет, и стал на колени, целуя почти уже холодную руку дяди, последний сказал ему: «Любезный Митя, заклинаю тебя всем, что для тебя есть святого, брось свое виршеслагательство, главное, не печатайся, не печатайся. Помилуй Бог! Это к добру не поведет: ты сделаешься посмешищем всех порядочных людей». Граф Дмитрий Иванович плакал, целовал руку умиравшего и вышел тихонько, видя, что дядя закрыл глаза, и заметив жесты врача, который советовал ему удалиться, чтобы не тревожить отходившего ко сну вечному. Когда Хвостов возвратился в залу, где было много лиц, интересовавшихся состоянием здоровья князя Италийского, знакомые подошли к Хвостову с расспросами: «Что князь, как себя чувствует?» – «Увы! – отвечал горюющий племянник, – забывается иИз всего этого не подлежащего ни малейшему сомнению ясно, что стихотворение графа Дмитрия Ивановича, греша против законов стихосложения, грешит против правды.
Я с намерением рассказал здесь
В течение нескольких лет моих посещений гостиной А. Ф. Воейкова я был свидетелем многих более или менее знаменательных случаев, в которых и мне иногда приводилось играть какую-нибудь роль. Конечно, если б я захотел рассказывать не только то, что видел и слышал по пятницам сам, но и узнавал от других, то мог бы рассказать несравненно более и чрезвычайно расширить рамы моей картины; но это не было бы согласно с принятою мною на себя задачей чисто ретроспективного характера, какой был дан мною в первой моей статье о журналистике и журналистах тридцатых годов, напечатанной в № 4-м журнала «Заря» 1871 года, под названием «Четверги у Н. И. Греча», обратившей на себя некоторое внимание нашей печати. Эти «Четверги» писаны были мною вполне на память или лучше прямо «из памяти» без помощи даже тех кратких записок, какие сохранились в моих домашних портфелях. Но для написания настоящей моей статьи потребовались мне справки, для освежения в памяти если не обстоятельств и случаев, не характеров и портретов, то некоторых чисел, некоторых имен, некоторых извлечений из статей, вписанных некогда в мою агенду и в верности которых я ручаюсь.
Вот опять восемь обращенных на Шестилавочную улицу окон одноэтажного домика ярко освещены, и наружная дверь часто отворяется, чтобы впускать гостей, большею частью приходящих пешком, отчасти приезжающих на извозчиках, поодиночке или вдвоем, всего же меньше в собственных экипажах.
Входим в знакомые нам довольно уютные комнаты и встречаем почти все то же общество, состоящее преимущественно из пишущей молодой и старой братии, под председательством самого хозяина, неразлучного со своим громадным черным неуклюжим париком, со своими очками в золотой оправе, клюкой с грызомою рукоятью, мефистофельскою улыбкой и вальяжным орденом Св. Владимира 3-й степени на шее, не снимаемым, статуса ради, даже в интимном домашнем быту, что имеет свою порядочную дозу странности. Не будем перечислять гостей – мы их знаем.