Разумеется, посыпались просьбы: «Сделайте одолжение!», «Пожалуйста!», «Ради бога!» и пр. Воейков не заставил себя ждать и с аспидной доски[590]
прочел следующее, как бы возглашаемое самим Белинским и consorts[591]:Прочь с презренною толпою,Цыц, схоластики, молчать!Вам ли черствою душоюЖар поэзии понять?Дико, бешено стремленье,Чем поэт одушевлен.Там в безумном упоеньиБог поэтов, АполлонС Марсиаса содрал кожу!Берегись его детей:Эпиграммой хлопнут в рожу,Рифмой бешеной своейВ поэтические плетиПриударят дураков,И позор ваш, мрака дети,Отдадут на свист веков[592].Эта эпиграмма, правду сказать, довольно бойкая, произвела впечатление на слушателей, так что партизаны вредных
(как говорили противники их) стремлений новой критики, особенно критики Белинского, будто маленько приуныли. Это приятно пощекотало самолюбие старика-сатирика[593]. Он по-своему хрипло засмеялся и, усмотрев появление слуги и мальчика-казачка с закуской и водкой, пригласил весело и радушно гостей ужинать чем бог послал. Все встали и пошли в столовую, где оказалось, что бог послал целое блюдище жареных рябчиков, с двумя или тремя салатниками с огурцами, пикулями и салатами разного рода, кроме полсотни тонких ломтей холодного ростбифа с шампиньонами, при нескольких бутылках довольно порядочного вина. Началось, разумеется, с того, что все старались, по возможности и с соблюдением некоторых приличий, себя угостить вследствие хозяйского приглашения; а потом опять завязались различные отдельные разговоры, причем некоторые гости на ломберных столиках записывали разные разности, приходившие им на память и которые назначались в печать для хлебосольного журналиста-амфитриона. Он был в хорошем расположении духа и усердно ел и смеялся. Вдруг, однако, l’enfant terrible, Якубович, нашел нужным объявить, что стихи графа Хвостова к Зонтаг до такой степени нелепы и отличаются таким дурным стихосложением, что едва ли можно их напечатать. Это напоминание об этих несчастных стихах, напечатание которых срамило издание, а между тем обусловливалось обязательством, с которым соединялась значительная материальная выхода, было крайне неприятно Воейкову и подняло его желчь. Началось с того, что он высказал несколько дерзостей Якубовичу, причем вылетели выражения: «Яйца курицу учат; молоко на губах не обсохло; не для того пускаю к себе в дом, чтобы слышать глупые советы; всяк сверчок знай свой шесток»; и пр. и пр. Когда же гнев на несчастного Якубовича поубавился, Воейков принялся за графа Хвостова, восклицая: «Связала же меня нелегкая с этим сумасшедшим метроманом!»Мягкий и кроткий Борис Михайлович Федоров старался всячески успокоить расходившегося желчного и нервозного старика; но все эти уговариванья были вроде подливанья масла в огонь. Ловкий Вердеревский понял это и начал рассказывать анекдоты о графе Хвостове. Эти анекдоты поспособствовали охлаждению воейковского пыла и заставили его даже ухмыльнуться сначала, а потом и просто-напросто смеяться – явный знак, что бешенство заменено иронией и сатирой, которые для Хвостова были хуже воейковского гнева, потому что заставили Воейкова повторить пред своими гостями известные свои, впрочем далеко не мудрые и не острые, стихи на Хвостова:
Хвосты есть у синиц,Хвосты есть у лисиц,Хвосты есть у кнутов,Так бойся же, Хвостов![594]Вердеревский рассказал совершенно свеженький анекдот о Хвостове. Дело в том, что знаменитый наш баснописец Иван Андреевич Крылов иногда занимал деньжонки у графа Дмитрия Ивановича, ссужавшего его ими всегда с величайшим удовольствием, потому что проценты, конечно, громадные, больше нынешних еврейских по 15 в месяц, уплачивались прослушиванием галиматейных стихотворений графа. На днях Ивану Андреевичу понадобились гроши, и на этот раз не бездельные, и он поехал к своему банкиру, т. е. к Хвостову. Но, к горю того и другого, в этот раз граф сам был à sec[595]
, потому что на днях только отдал Слёнину весьма значительную сумму денег для издания своих виршей.– Да разве не на свое иждивение Слёнин, как он объявляет в предисловиях, издает произведения графа? – спросил кто-то, чуть ли не благодушный Подолинский.