Тогда Марья Алексеевна с хором всего общества принялись уговаривать генерала прочесть им несколько отрывочков, хоть самых небольших, лишь бы им слышать их из его уст, превосходно прочитанными. Я со своей стороны прибавил, что моя передача была очень бледна и ничтожна, и к тому же, что я рассказал только конспект содержания «переписки», стараясь воспроизвесть на память некоторые места. Он спросил меня, которые это были места; я отвечал ему, и он признал возможным угостить публику несколькими отрывками поэффектнее с солдатскими вещами, анекдотами про отцов-командиров и различными присказочками. Тетрадь его тотчас была принесена из прихожей, где хранилась у его выездного лакея, и чтение совершилось к великой радости общества, которое bayait aux corneilles[749]
. Чтение же это явилось, как нельзя больше кстати, спасительным противоядием от скуки. В те времена свободной беседы не существовало, а постоянная болтовня о городских сплетнях легко избивалась. По окончании чтения генерал уехал, венчанный ежели не лаврами, которыми без того был богат, то миртами[750] и розами. Он меня пригласил к себе в карету, завез домой и настоятельно пригласил бывать как можно чаще у него и совершенно запросто.В следующее воскресенье я был в кабинете Ивана Никитича поутру с утренним визитом. Вследствие этой церемонности Иван Никитич раскричался с напускным гневом и сказал, что он утренних визитов терпеть не может; а требует, чтоб к нему являлись не иначе как к обеду те, кого он любит. «А тебя, дьяволенок, я люблю как душу и трясу как грушу», при чем ухватил крепко за плечо и подергивал во все стороны.
Он был в бухарском халате, довольно роскошном, но порядочно заношенном, и объяснил мне, что этому халату пятнадцать лет, т. е. столько, сколько он женат, потому что был ему подарен молодою в день бракосочетания[751]
.– Ну уж в наказание за то, что ты не явился запросто к обеду, а пришел по-камергерски поутру, когда я, грешный, почти только что встал, проигравши всю ночь в Английском клубе, изволь-ка, как первое испытание, одолеть эту купель чая, – и при этом указал на действительно громадный, подносимый мне слугою стакан прекрасного чая со сливками и с калачом, которые в ту пору только что пошли в моду в Петербурге.
– Это испытание, генерал, мне не страшно: я страстный и страшный чаепитец, – заявил я, принимаясь за чаепитие и за калачеедение. – Какое же второе испытание?
– Второе состоит в том, что ты должен мне рассказать всю подноготную о себе и всех своих, пока я буду нежить обрубок моей покойной руки.
В это время ловкий молодой камердинер отодвинул левый рукав его халата, развязал узлом завязанный рукав рубашки и обнаружил кусок руки почти до локтя с затянутою тонкою красноватою кожею на месте отреза, и этот обрубок был погружен в подставленную на высокий столик лохань с кипящим прованским, кажется, маслом. Страшную сделал гримасу генерал при первом погружении обрубка руки его в масляный кипяток; но потом он с наслаждением оставался в этом положении, употребляя ловко правую руку – сначала, чтоб управляться с чаем и калачом, потом же, чтоб захватывать табачные понюшки из золотой раскрытой перед ним табакерки, пока я повествовал ему о моих – отце, матери, дядях, тетках, сестрах и, наконец, о самом себе, изображая живо мою тяжкую трудовую жизнь, начавшуюся с шестнадцатилетнего возраста, причем я выражал сожаление, что эксцентричность отца и матери не дали мне возможности воспользоваться университетом, недостаток чего я чувствую постоянно в жизни.
Иван Никитич слушал меня внимательно и только время от времени прерывал, чтоб сделать какой-нибудь вопрос, всегда сочувственный и, по-видимому, исходивший от сердца. Когда он кончил купанье своего ручного обрубка, явилась рукописная, довольно объемистая тетрадь, исписанная щегольским почерком какого-то военного, по-видимому, писаря, и тогда генерал, обращаясь ко мне и надевая очки, сказал:
– Третье испытание и самое тяжелое, чтоб ты послушал отрывки из моих личных военных воспоминаний.
– Это, по-моему, – заметил я, – искус самый для меня легкий и истинно приятный, которому я вперед с наслаждением подчиняюсь.
– Толкуй, брат-камрад, толкуй себе; а попался в ловушку, то есть затесался ко мне поутру, так волей-неволей потешайся моею дребеденью.
– Нарочно, зная, когда можно вас, Иван Никитич, хорошо и всласть послушать, я впредь буду ходить к вам по утрам.
Скобелев засмеялся своим с подергиваниями оригинальным смехом и начал чтение действительно интересных подробностей из войн 1812, 1813 и 1814 годов до взятия Парижа, рассказывая чрезвычайно любопытные случаи, которым он бывал очевидцем в сношениях со многими деятелями знаменитой эпохи войны 1812 года, между которыми у него так рельефно рисовались портреты Кутузова-Смоленского, Барклая, Милорадовича, Багратиона, Дохтурова, Раевского, Винценгероде, Толя, Платова, Давыдова, Сеславина, Воронцова, Чернышева, Ермолова, Паскевича и других.