I. На вопрос, отчего происходят подергивания и конвульсии, ветеран раз рассказал: «Это, братец, последствия палочного угощения. Ты возьми начало моей службы: я был мальчишкой, сидельцем в кабаке, когда старшой брат уже был фельдфебелем; пришла моя очередь в солдатчину; попал я в роту к брату. Не давалась мне солдатская эта вся наука. Чтобы приохотить меня, брат сначала ставил меня в полной походной амуниции на часы; потом – под три ружья
на часы (два ружья в руках, третье надето на штыки); ставил еще ворон стрелять (стоять долго, держа ружье на прицеле вверх). При всем этом попадало мне без всякого счета многое множество колотушек. Но и это не помогло мне изучить военное искусство. Тогда начали меня нещадно бить палками. Словом сказать, брат отчески заботился обо мне, и уж затем, бывало: „Кого бьют палками?“ – „Ивана Скобелева“. – „Кого на гауптвахту на хлеб и воду посадили?“ – „Ивана Скобелева“. – „Кто лядящее всех в роте?“ – „Иван Скобелев“. – И решено было, вишь, Ивана Скобелева, как неспособного к фронту, – в барабанщики. Но и тут участь моя не полегчала. Невыносимо мне это было, и стал я проситься из желторукавников опять во фронт. Трудно было добиться этого, однако назначили, и назначили-то в другую роту, уж не к брату. Принял мать-амуницию, как дорогой подарок: решился во что бы то ни стало сделаться лучшим из сотоварищей-солдатиков. И скоро услышал православный народ иную песню: „Кого на ординарцы послать?“ – „Ивана Скобелева“. – „Кого сделать ефрейтором?“ – „Ивана Скобелева“. – „Кого в унтер-офицеры произвести?“ – „Ивана Скобелева“. – Пришло время, и Иван Скобелев с серебряным темляком на шпаге[773] и в эполетах, офицер сиречь[774]. Стал на свою, то есть на настоящую дорожку Скобелев, и теперь, как видишь, – генерал в лентах и в звездах, ваше высокопревосходительство и комендант с. – петербургской Петропавловской крепости. Да, брат, есть чем вспомнить заслугу и, главное, дисциплину и родную ее сестру, субординацию!»II. «Вот, брат, книжица, – для театра пишу. Эх! куда меня, солдафона, с легкой руки растреклятого этого проказника Греча, угораздило! – говорил однажды Скобелев, показывая переписанную каллиграфическим писарским почерком рукопись „Кремнев-солдат“. – Да знаешь ли, кто у меня цензором-то? Сам государь-батюшка!» – И Скобелев бережно перелистывал рукопись, переплетенную в зеленый сафьян, раскрывал ее в одном месте и говорил, указывая на некоторые строки: «Это все государевы пометки». В числе этих пометок была одна, заключавшаяся в жалобе крестьянина эскадронному командиру на молоденького юнкера, что «дочку его цалует все». – «Ну, хорошо!» – замечает командир. «Какое хорошо! – возражает мужичок. – Ведь он ее до крови расцеловал!»
Лица из публики, знавшие про эти «государевы пометки», а всего больше все знакомые Скобелева особенно дружно на александринской сцене аплодировали мужицкой жалобе на почти ежедневных представлениях страшно полюбившегося «Кремнева-солдата», на которых часто бывал покойный Николай I.
К истории нашей литературы недавнего прошлого
(Из «Воспоминаний петербургского старожила»)
Известны цензурные строгости прежнего времени, доходившие, например, до того, что внизу линеек литографированного транспаранта, украшенного единственными словами: «Транспарант, № 5-й», красовалась строчка: «Печатать дозволяется, цензор такой-то
». Известно, что один из цензоров (Ахматов) изгонял выражение «вольный дух» из поваренных книжек К. А. Авдеевой, советовавшей ставить пирожную опару в вольный дух, т. е. в нежаркую печь[775]. Он же, г. Ахматов, цензируя записки археологического общества[776], состоявшего под президентством герцога Максимилиана Максимилиановича Лейхтенбергского, настаивал на том, чтобы в описанной какой-то старинной медали петровского времени слово «царь», значившееся на медали, было заменено словом «император», на том основании, что Петр I во время выбития этой медали уже был коронован императором. Упорство цензора дошло до того, что герцог нашелся вынужденным обратиться об этом обстоятельстве к тогдашнему министру народного просвещения, каким, кажется, был в ту пору князь П. А. Ширинский-Шихматов, приказавший чрез председателя цензурного комитета М. Н. Мусина-Пушкина цензору Ахматову «не умничать». Со времени февральской революции 1848 года[777] цензурные строгости сделались особенно тяжкими, и к этой-то эпохе относится большая часть анекдотов, которыми наполнились литературные летописи наши до конца пятидесятых годов. Впрочем, не могу не припомнить здесь, что цензура книг и журналов с 1835 по 1848 год, т. е. в тот 12-летний период, когда в числе цензоров были такие симпатичные и благонамеренные личности, как, например, А. И. Фрейганг, П. А. Корсаков, А. В. Никитенко и пр., отличалась весьма умеренною строгостью и полным благородством.