С этого времени стало развиваться мое более короткое знакомство с господином Клероном, сопровождавшим меня ежедневно во время наших с ним загородных проездок на одном из коней полковника Бестужева, а иногда и на том звере, караковом карабахе, который принадлежал богатому помещику Глазунову, славившемуся своим образцовым самодурством. Берейторских замечаний от Клерона я слышал на этих прогулках-уроках очень мало, но много разного рода рассказов относительно его жизни и касательно парижского житья-бытья, равно как нравов Политехнической школы, к которой он принадлежал по оставлении им, для более ученых занятий, Сомюрского кавалерийского училища[1013]
. Недолго, однако, он пробыл в знаменитой Политехнической школе, студенты которой в 1825 году произвели преизрядненький бунтик против тогдашнего старого и бочкообразного сладострастного французского короля Людовика XVIII[1014]. Бунтик этот так переполошил толстяка, заплывшего жиром, словно боров, бурбона, что он велел принять против студентов самые не только строгие, но и жестокие меры: тулонский бань и дальняя Кайенна[1015] поглотили большую часть из них; другие же бежали из Франции, и в числе этих бежавших был этот самый Жан Клерон, родом страсбурец, эльзасец, а потому знавший немецкий язык не хуже всякого немца, что помогло ему прекрасно в Германии, а также и в пределах России, где в Риге держала модный магазинчик его родная тетка, мадам Грожан (Grosjan), принявшая племянника, сына родной сестры, с распростертыми объятиями; но объяснила ему, чтобы он денег больших от нее не ожидал, так как она приобретает далеко не много сама, а ежели и имеет какие излишечки, то откладывает их в запасную кубышку. Племянник, впрочем, и не рассчитывал на то, что будет тут сибаритничать на розах, он готов был трудиться, лишь бы отыскался труд подходящий, почему не отказался поступить чем-то вроде счетчика в контору одного местного богатого купца. Клерону, сыну мелочного страсбургского лавочника, это было довольно приличное занятие; но постоянное сиденье за гроссбухами было ему таки порядком омерзительно, и он мечтал о том, чтобы при чьем-нибудь содействии открыть в столице Остзейского края фехтовальный зал и манеж, так как фехтмейстерство и берейтерство составляли его страсть. В эту пору приехал из глубины России, из Орла, на побывку в отпуск племянник принципала Клерона, усатый-преусатый ротмистр Фроммюллер, лихой и добрый малый, служивший тогда эскадронным командиром в Московском драгунском полку, уже хорошо нам знакомом. Драгун тотчас сошелся с бывшим сомюрцем, по пословице «Рыбак рыбака издалека видит», и у них немедленно учредился брудершафт, следствием которого было то, что племянник рижского дрогиста[1016] по истечении своего отпуска уехал из Риги в Орел не один, а с племянником мадам Грожан, долженствовавшим поступить в драгуны на правах вольноопределяющегося, т. е. прежде рядовым. Полковник Бестужев мигом расположился к своему новому солдату и скорее, чем бы то устроилось для всякого другого, исходатайствовал ему сначала унтер-офицерские галуны, а потом Клерон заслужил и серебряный темляк штандарт-юнкера[1017], по желанию и ходатайству всех офицеров, полюбивших его страстно. В ноябре месяце 1826 года, когда я начал знать monsieur Клерона, он пользовался, как мы уже видели, общим расположением всего начальства, товарищества и городской публики, принимавшей его с увлечением, невзирая на его форму нижнего чина. В мае 1827 года, когда, как я уже сказал выше, драгуны ушли из Орла, чтобы двинуться на турецкую границу, Клерон носил уже прапорщичьи эполеты.Вот начало биографии Ивана Степановича Клерона, который всю зиму 1826 года и начала 1827 года ежедневно ездил со мною по окрестностям города, причем, независимо от сведений о своей жизни и о парижском быте, распевал песенки Беранже. Песенки эти я с увлечением записывал в мою записную книжку, всегда находившуюся в кармане моей зимней куртки на барашковом меху, в какой я совершал мои учебные прогулки. Кроме этих песенок с революционно-республиканскою окраскою Иван Степанович декламировал великолепные стихи Альфреда де Виньи и Ламартина, а также только что входившие тогда во Франции в славу стихи Виктора Гюго. Мало этого, бунтовавший некогда парижский политехник, в эту пору повыучившийся изрядно русскому языку от тех из своих однополчан, которые брали у него уроки во французском диалекте, из всей русской новейшей литературы того времени обращал особенное и исключительное свое внимание на такие стихи, как, например, четверостишие А. С. Пушкина, каким поэт однажды после шумного обеда украсил портрет графа Аракчеева («Холоп» и т. д.[1018]
), «Лизета» Языкова[1019] и в особенности гремевшие тогда между молодежью «Четыре нации» студента Московского университета Полежаева[1020], за которые несчастный юноша, их автор, разжалован был в солдаты и сослан на Кавказ, где в бою с горцами вскоре погиб[1021].