Все это я с большим тщанием записывал в мою агенду, заучивал наизусть и декламировал, когда посещал двух молодых чиновников собственной вице-губернаторской канцелярии моего отца, живших во флигеле огромного казенного вице-губернаторского в Орле дома на горе против дома дворянского собрания. Юноши эти были господа Вердеман и Влахули, один полунемецкого, другой греческого происхождения, племянник предместника моего отца Ивана Эммануиловича Куруты. Они в ту пору только что оставили скамьи Харьковского университета и имели несколько из своих сотоварищей в числе учителей Орловской гимназии. В маленьких и сильно закуренных комнатах этих образованных молодых людей я любил проводить нередко целые часы и здесь-то с увлечением читал вслух все то, что, благодаря моим кавалерийским экскурсиям, наполняло мою записную книжку, со страниц которой некоторые пиесы, незнакомые еще моим приятелям, были ими переписываемы. Мне в особенности нравились стишки Пушкина к Аракчееву, и я однажды написал их даже на одной из моих классных тетрадок, попавшейся как-то на глаза моему отцу. Разразилась тогда над юношей-отроком буря родительского гнева, результатом которой, вследствие вынужденного сознания, были: а) конфискация и аутодафе моей любезной агенды и б) прекращение сношений с милейшим Клероном под предлогом, что ему недосужно разъезжать со мною по загородью, так как полк готовится к походу, в какой, впрочем, действительно вскоре и выступил весь бороздинский корпус. Кстати в это время прибыл в город какой-то не то берейтор, не то коновал немец Карл Иванович Штарк, прогнанный с конного завода князя Куракина за пьянство и устроившийся в Орле в качестве профессора гиппического искусства и ветеринарии, а всего больше в качестве барышника, торговавшего теми лошадками, которых приобретал очень дешево от цыган, бродивших в окрестностях. В числе этих коней был золотисто-рыжий меринок Копчик, чистой донской породы, мастерски выезженный для охоты. Вот этот-то Копчик заменил для меня Перлочку, как Карл Иванович Штарк заменил Ивана Степановича Клерона, с тою, однако, разницею, что новый мой наставник верховой езды ни о каких стихах не имел понятия, а благоговел только к тем полтинникам, какими я его дарил за право пускать Копчика марш-маршем по беспредельной орловской степи.
В мае месяце 1828 года я, уже шестнадцатилетний юноша, снова в Петербурге, и в тогдашнем блестящем французском пансионе барона де Шабо, отличавшемся самым безукоризненным светским фэшоном[1022]
, где я повстречал множество одногодков моих, принадлежащих к сливкам петербургского аристократического общества. У каждого из этих юношей были братья, кузены, дяди, бофреры[1023] и прочая родня в первейших гвардейских полках, т. е. в Преображенском, Кавалергардском и царскосельском Гусарском[1024]. Беседуя с этими новыми моими товарищами о том о сем, я узнал, что бывший берейтор и фехтмейстер Московского драгунского полка Клерон, будучи офицером, имел несчастие лишиться своего начальника-друга, полковника Бестужева, умершего от молдавской лихорадки во время движения войск к театру турецкой войны[1025], где Драгунский корпус генерала Бороздина был распределен по различным частям и нес службу как конную, так и пешую вместе с конными егерями, действовавшими впоследствии великолепно в схватках с турками. Клерон оказался, при своем фехтовальном мастерстве, примерным рубакою, попятнавшим лезвием своей солингенской широкой, неформенной сабли дюжины две турецких сорванцов, за что произведен был в поручики и заменял нередко эскадронных командиров. Но все его боевые, самые удалые подвиги совершаемы им были почти исключительно, как тогда говорили, в нахождении на «шестом взводе», т. е., выражаясь без аллегорий, будучи заряжаем доброю бутылкою коньяка или изрядным штофом джина, причем Иван Степанович, прозванный друзьями-товарищами Иваном Стакановичем, всегда восклицал: «Des Anglais je n’estime que leurs mister Porter et milord Gin»[1026]. Раз случилось Клерону, в присутствии самого императора Николая Павловича, с одним эскадроном московских драгун врубиться в каре целой бригады Махмутовых регулярных пехотинцев[1027] и смять это каре так, что на месте осталось без счета убитых турок; прочие же улепетнули во все лопатки, побросав ружья и спасаясь с криком отчаяния: «Аллах! Аллах!»