Постукивание трости о паркет в соседней зале возвестило появление Воейкова, прежде которого за несколько секунд показался на пороге ливрейный лакей, провозгласивший: «Статский советник господин Воейков». И статский советник господин Воейков в форменном с серебряными пуговицами синем фраке Академии наук[436]
, с Владимирским крестом на шее[437], показался, со своим черным, густым, как шапка, париком и со своими огромными очками, оправленными в черепаху. Он вошел и начал тотчас здороваться направо и налево, целуясь с одними, пожимая руки другим. За ним следом шел и угловато также всем кланялся, с какою-то подпрыжкой, молодой поэт, Александр Николаевич Глебов, весь в черном, в очках, сам ярко-розовый, рыжеватенький, с узенькими бакенбардочками, словно две ленточки светло-коричневого цвета. Этот добрейший г. Глебов был страстный стихотвор, который, однако, не читал насильно всем своих стишков, писал и прозой недурно. Он помещал свои стишки во всех журналах и во всех альманахах и имел такой уживчивый нрав, что одновременно был помощником Бестужева-Рюмина по изданию «Северного Меркурия» и вместе с тем работал усердно для «Литературных прибавлений» Воейкова, которые Греч прозвал «Литературными придавлениями» редактора «Русского инвалида». Этот тогдашний литератор Глебов был как девушка застенчив и постоянно как-то конфузился, подергивался как-то конвульсически, когда говорил, причем имел привычку хватать всех сколько-нибудь коротко знакомых за пуговицы. Вообще он был довольно смешон и даже карикатурен, хотя, впрочем, все это в нем было вполне натуральное, нисколько не напускное, как бывает у некоторых других, старающихся брать аффектацией. Раскланявшись со всеми, Глебов, не ожидая увидеть меня здесь, удивленно обратился ко мне и тотчас ухватил меня за пуговицу; но я отклонил эту его обычную любезность, говоря ему шутя, что он постоянно дает сильную работу моему старику Тимофею, зашивающему пуговицы моих фраков после каждой встречи с ним, добрейшим Александром Николаевичем. Между тем пред началом литературного вечера, до принятия поэтических брашен[438], явились лакеи с подносами душистого чая, которым председавшие занялись довольно внимательно. Воейков, уписав какой-то сдобный крендель и запив его быстрыми глотками чая из громадной чашки, по-видимому, ему специально назначенной, поправил очки и обратился со всегдашним своим гробовым завываньем к князю Ширинскому-Шихматову, только что кончившему прихлебывание чая, перемежаемое чтением почти шепотом какой-то новой идиллии Панаева, назначенной для чтения на этом вечере[439].– Помилуйте, ваше сиятельство, на что это похоже? Вы допускаете в нашей Российской академии[440]
бог знает какие неправильности!– Какие, какие, Александр Федорович, какие неправильности? – вопрошал князь.
– Да хоть бы те, – продолжал Воейков, покусывая искусанный уже набалдашник своей трости, – да хоть бы те, князь Платон Александрович, хоть бы те, например-с, ваше сиятельство, что нашему непременному секретарю, знаменитому осударю Петру Ивановичу, еще отвалили оклад. Скоро, кажется, доходы всего Русского царства пойдут на этого одного господина.
– Это вовсе не наше дело, Александр Федорович, это по желанию президента академии[441]
. Вы знаете, Александр Федорович, сила солому ломит! – заметил князь со смесью досады, сожаления и чиновничьей значительности.– Пусть соломенные человечки и ломятся, – восклицал Воейков, постукивая очень нецеремонно своею клюкой, – а я человек железный, гранитный, таким силам не поддаюсь. На то у меня в руках обоюдоострое перо, которое как раз усадит всякого несправедливца в тот отдел моего «Дома сумасшедших», который особо от литературного отдела мною строится. В этот-то отдел пусть сядет господин Академии Российской непременный секретарь, осударь Петр Иваныч Соколов.
Не лишнее заметить, что разговор о «Доме сумасшедших», с которым Воейков иногда любил носиться, не мог быть приятен и князю Ширинскому-Шихматову, который за участие свое в составлении жестокого цензурного устава сам был посажен Воейковым в
Однако произнесенное Воейковым, с особым ударением, слово «осударь» заставило всех рассмеяться, и Лобанов, переводчик Расина, весьма докторально пояснил, что г. Соколов доказывает упорно, будто следует писать и говорить не «государь», а «осударь» на точном основании славянского словопостроения.
Завязался по поводу этого слова полуфилологический, полузавиральный спор, давший, однако, повод графу Хвостову сказать какие-то собственные свои стихи, в которых слово «осударь» и «государь» повторялось самым странным образом, причем доказывалось, что будто и то и другое возможно в письменном и разговорном употреблении.
– И овцы целы, и волки сыты! – захохотал с каким-то диким воплем Воейков. – А все-таки господина Соколова я упрятал в мой «Дом сумасшедших».