Куриозное письмо это, начавшееся излишнею откровенностью, вместившее потом вовсе некстати текст из Св. Писания, съехало наконец на злобно насмешливую гиперболу восхваления, походившую на ругательства в напыщенной форме, – сохранялось у меня в течение многих лет, хотя во время моего почти восьмилетнего знакомства с Воейковым он неоднократно желал получить письмо это от меня обратно, уверяя меня, что оно было написано в болезненном его припадке, а не в нормальном состоянии[458]
. Не имея привычки писать сначала начерно, а потом перебелять, я не могу представить копии того письма, какое в ответ на письмо Воейкова было мною написано. Помню только, что в письме этом я высказал Воейкову следующее: 1) Напрасно он приносит извинения, потому что вчерашние слова его, обращенные собственно ко мне, я принял за шутку, конечно немножко странную, но простительную такому старцу, как он, да еще и удрученному недугами телесными и нравственными. 2) Благодарность моя ему за присылку журналов и препровождение экземпляра «Furet». 3) Приглашение его бывать в него принять не могу, потому что не желаю слышать, находясь под его кровлей, ругательства на такого человека, как Н. И. Греч, который, может быть, и достоин за что-либо порицаний, но я, считая себя ему много обязанным, их слышать не могу хладнокровно. 4) Жаль, что в окончании своего письма г. Воейков употребляет столь преувеличенную гиперболу для выражения похвал, обращаемых ко мне, что надобно быть мне чересчур простофилей, чтобы не понять всю силу иронии этих доведенных до пафоса похвал, и 5) В текстах из Св. Писания я крайне не силен; но нет надобности быть знатоком духовного красноречия, чтобы не понять, что приведенный текст едва ли приведен здесь вполне уместно и кстати.Ответ мой к А. Ф. Воейкову, с экземпляром французской газетки, отнесен был вечером старым и единственным слугой моей матери, добрым и честным Тимофеем, знавшим меня с младенчества и пользовавшимся у нас тем патриархальным вниманием, каким в былые времена пользовались в коренных русских домах заслуженные слуги, очень, правда, мало служившие, но очень много о своей службе и своем значении мечтавшие и везде о них возглашавшие. Этот Тимофей был прототип простодушия и простоумия, но отличался честностью и бессребренностью истинно примерными и внимания достойными. Каково же было мое удивление, когда на другое утро, именно в воскресенье, когда я только что собирался к поздней обедне, вдруг явился ко мне полицейский офицер в треуголке, с городовым и будочником, снабженным веревкой. В те времена появление полиции производило самое отвратительное впечатление, какое усилилось еще более тем, что полициант, младший помощник квартального надзирателя, объявил мне, что он должен взять на веревку моего человека Тимофея, обвиняемого в краже овчинной шубы в передней квартиры статского советника Воейкова вчера вечером, когда приходил с письмом от меня. Все протесты и клятвы мои и слезы бедного моего Тимофея были тщетны: квартальный чиновник, с носом столь же багровым, как воротник его мундира, был непреклонен. Употребляя кстати имя тогдашнего обер-полицеймейстера Сергея Александровича Кокошкина, которого часто видал в доме у Крыжановских, я успел лишь в том, что согласил квартального не брать на веревку моего человека, а отвести его в квартиру г. Воейкова для личных показаний и улик с тамошнею прислугой, относительно нравственности которой бывший тут старик-городовой отзывался очень неодобрительно. Узнав о беде, стрясшейся над Тимофеюшкой, все в доме Глотова жившие и Тимофея любившие возопияли; даже сам хозяин дома, унтер-офицер Глотов, имевший грудь, покрытую медалями и солдатскими орденами, пришел и объявил, что и он идет на защиту Тимофеюшки, так что мы двинулись к дому, занимаемому Воейковым в Шестилавочной, преизрядною ватагой. Пришедши в сени, мы вошли в довольно грязную прихожую, никогда, по-видимому, не убираемую, а поутру в одиннадцатом часу особенно невзрачную и не отличавшуюся свежестию и приятностию воздуха. Здесь был какой-то служитель вроде отставного солдата, с пьяною физиономией, на ларе уже полулежал бородатый как бы кучер, похожий также на беглого солдата, в полушубке; около двери, ведшей в комнаты, вертелся запачканный казачок лет четырнадцати; из двери коридора выглядывала какая-то женская фигура в чепчике. Как только мы вошли, мальчик отворил дверь в залу, а сам куда-то скрылся. Скоро из дальней комнаты послышался звонок, на который медленно пошел субъект с пьяною физиономией, в суконной курточке, бородач же встал. Не прошло нескольких минут, как я услышал знакомое с вечера у графа Хвостова постукивание костыля по полу, и тогда двери передней распахнулись и явился сам Александр Федорович Воейков, в красном шалевом платке на голове вместо парика, в канаусовой[459]
оранжевой рубахе с косым воротом, в зеленом халате на беличьем меху и в желтых торжковских сафьяновых сапогах, сущий разноцветный какаду.