Заметив, что слова эти произвели на меня неприятное впечатление, Воейков схватил меня за руку и сказал:
– Можете быть уверены, любезный и глубоко уважаемый мною юноша, что отныне впредь всегда, когда бы вы здесь ни были, вы не услышите, чтоб я или кто-нибудь из пятничных моих гостей при вас сколько-нибудь невыгодным образом отозвался о Грече, которого по различным обстоятельствам и отношениям я могу не любить[465]
; но все-таки я был бы в высшей степени несправедлив и даже невежествен, ежели бы не сказал, что услуги, Гречем оказанные нашему языку его грамматикой[466], велики и что вообще он хорошо потрудился и трудится на пользу нашей литературы. Одно, чего нельзя ему простить, это тесную связь с Булгариным, которого, однако, он ругательски ругает на каждом шагу.С последним обстоятельством я не мог не согласиться, и Воейков, выпучиваясь, косясь и повывая, сказал: «Какая-то психическая задача эта связь! Да, психическая задача!»
Вскоре мы расстались, и я на прощанье дал слово быть у Александра Федоровича в первую же пятницу, за день до которой Воейков сделал мне визит, посидел в моей миниатюрной светелке, находил у меня все превосходным, начиная с маленькой моей библиотеки до вешалки для верхнего платья, снова гиперболически расхваливал меня до смешного и ушел, ковыляя и унося второе мое «честное слово», что явлюсь в следующую пятницу.
Читатель уже знаком с тою квартирой А. Ф. Воейкова, где он в тридцатых годах жил в Шестилавочной улице, получившей с 1858 года название Надеждинской[467]
. Когда я видел комнаты эти утром, то они носили печать беспорядочности и грязи; но вечером, особенно по пятницам, в ожидании гостей, комнаты, те же самые, были с некоторым тщанием прибраны и сильно освещены многими кенкетами, разумеется, масляными, потому что в то время, лет за 35–40 пред сим, и понятия не было о керосине, вошедшем у нас в употребление не больше как каких-нибудь 15, много 20 лет. Кроме кенкетов горели в канделябрах, расставленных по разным столам, каллетовские свечи, начинавшие заменять восковые и сальные. Обоняние по пятницам здесь также не поражалось всеми теми неприятными запахами, какими атмосфера этих самых комнат была наполнена по утрам и в особенности в то утро, когда я в первый раз, по странному стечению обстоятельств, посетил Александра Федоровича, заманившего тогда меня в ловушку. По вечерам и особенно по пятничным вечерам калмыкообразный казачок, примазанный маслом и поопрятнее одетый, разносил довольно часто по комнатам дымящуюся плиту, на которую то и дело что подливал лоделаванд[468], правда, довольно второстепенного качества; а на всех кафельных печах, белых с синими узорами, расставлены были так называемые «монашенки», курительные свечи на грошах. Иногда же воейковская экономка распоряжалась ставить эти курительные свечи на стаканы с водой, покрытые листками бумаги, и в воду проваливались обгоревшие углевые свечки, утратившие, конечно, свой аромат, но сохранявшие, однако, свою пирамидальную форму, почему снова могли быть продаваемы, с некоторою уступкой, неопытным покупателям. Эти ароматы смешивались обыкновенно еще и с табачным запахом, потому что многие из гостей курили или турецкий, или вакштаф[469], или, и больше всего, входивший тогда «жуков», сделавшийся особенно модным после моей статьи в «Северной пчеле» с анекдотивною биографией табачного фабриканта Василия Григорьевича Жукова, фабрику которого на Фонтанке, между Чернышевым и Семеновским мостами, посетил, вследствие этой статьи, великий князь Михаил Павлович, большой табакокуритель, а за ним и весь петербургский beau monde[470]. Впрочем, некоторые юноши, посещавшие в те времена гостиную А. Ф. Воейкова по пятницам, наполненную табачным дымом, невзирая на частое отворяние форточек, покуривали тогда соломенные пахитосы, так как о папиросах, явившихся у нас в сороковых годах, еще никто в Петербурге и понятия не имел.