– Гр-р! – прорычал я. Что-то вроде мелкого камешка застряло у меня в горле, и я выплюнул его на оловянную тарелку. «Камешек» оказался дерзким, как ирландец, обломком зуба, который теперь плавал в море застывшего жира. Я обвел языком рваную рану. Края у нее были неровными, и я не мог определить, откуда во рту солоноватая кровь – из свежепроколотого языка или из открытой раны. Адская боль пронзила череп насквозь: так обнажившийся корень зуба протестовал против всех несправедливостей жизни. Перед глазами поплыло. Чтобы не упасть, я схватился за стол.
Зеркала в хижине не было. В хижине зверолова, промышляющего в Арктике, зеркалам не место. Поэтому я слизал подливу с большой стальной ложки – единственного моего кухонного прибора, сделанного не из дерева и не из потускневшего олова – и приблизил рот к свету фонаря. Сначала на изгибе выпуклой ложки я увидел лишь море сухарных крошек, прилипших ко всем мыслимым влажным поверхностям или при каждом выдохе сыплющихся пыльцой. Внимательный осмотр не представлялся возможным. Я прополоскал рот глотком холодного бренди и негромко вскрикнул. Через пару секунд я пришел в себя, посмотрел снова и увидел то, что заранее ожидал увидеть, – темноту. Зубы, уцелевшие после различных инцидентов в Лонгйире, сохранились, а десны превратились в темно-багровый синяк.
– Господи! – выпалил я и горько рассмеялся.
В какое роскошное клише я себя превратил! Как поиздевался бы Тапио над моей глупостью. Я присоединился к бесчисленным героям историй об исследователях Арктики, Антарктики и их регулярной битве с цингой – о том, как им снова и снова не удавалось учиться на собственных ошибках; о том, как эпидемия на кораблях отрицалась, пока факты не становились неопровержимыми, а ситуация – зачастую непоправимой. Даже если безудержный сбор информации, начатый мной еще в бытность стокгольмским мальчишкой, не предоставил мне достаточных инструкций по поведению в таких ситуациях, их однозначно обеспечил Тапио. Он предупреждал меня из раза в раз. Он рассказывал мне то, чем делятся по-настоящему знающие люди; например, тем, как Амундсен дважды перезимовал на острове Кинг-Вильям с эскимосами нетсилик, – небольшой порции свежего мяса ежедневно, предпочтительно внутренних органов, хватает для профилактики безымянной «ностальгии», как ее когда-то величали.
До такого состояния меня довели собственная лень и безграмотность. В ушах звучал голос Тапио – недоброжелательный, раздраженный, разочарованный. «Только человек вроде тебя, погрязший в глупости, мог потратить столько времени, раздумывая о себе и своих бедах, и при этом не родить ни одной дельной мысли о выживании своей драгоценной персоны».
Услышать голос Тапио было здорово, иначе, наверное, я мог бы сдаться. Слишком основательно подкосила цинга, что по-своему комично, слишком легко было умереть среди тьмы и холода. Только я не желал, чтобы меня судили так строго. Мне претила мысль о том, что когда Тапио узнает о моей смерти или, возможно, сам найдет мой грязный, но пугающе хорошо сохранившийся труп, то покачает головой и скажет, что всегда знал: мой конец будет именно таким. Мне очень хотелось доказать, что он не прав.
Впрочем, я был в шаге от грани, либо грань уже проходила по мне. Смерть нельзя игнорировать, если она живет у тебя во рту. Вяло, сквозь дымку дешевого бренди, я обдумывал свои возможности. Свежего мяса под рукой не имелось – почти не осталось даже консервированного, сил ставить ловушки – тоже. Об охоте речь явно не шла. На Брюснесете бушевала сильная, хотя довольно заурядная арктическая буря. Решившись на далекую вылазку, я никогда не вернулся бы.
Наконец я взглянул на Эберхарда. Он устало наблюдал за мной, словно считая мое поведение немного не вписывающимся в рамки нормального. Однако пес не отвернулся, как делал частенько, когда мы переглядывались. Эберхард лишь тоненько взвыл, и в тот момент я понял: он точно знает, о чем я думаю.
Я поставил тарелку на пол, для начала убрав дентальный артефакт.
– Ешь, пес, – велел я. – Ты должен набрать вес, чтобы тебя забивать стоило. – Я снова хрипло хохотнул и, почувствовав, что вторая половина зуба шатается, вероятно, надеясь на воссоединение с обломком, опустился на пол. Я лег рядом с Эберхардом на его коврик у печки и грубо обнял одной рукой. Пес посмотрел на меня с усталой снисходительностью. Мы прижимались друг к другу, словно старые любовники.
– Тебя я не трону. – Я уткнулся в шерсть Эберхарда, вдыхая перхоть, несвежим ароматом напоминающую овсяную кашу. – Я скорее свою руку тебе скормлю, чтобы ты жил, дружище. Твоя жизнь, как минимум, столь же драгоценна, сколь моя.