С удвоенной энергией я начал новую кампанию – принялся убивать все, что в принципе мог убить. Я поклялся себе, что в ловушку глупой неподготовленности не попаду больше никогда. Необыкновенно целеустремленный, я охотился на все, что шевелилось. Шкуры я почти не запасал, не заботясь о финансовой прибыли. Ненасытный постцинготный страх владел мною. Я беспокоился только о мясе, отстреливал тюленей и белых медведей, птиц и лис. Путик в то время я забросил. Кстати, далеко уходить почти не требовалось. Берег Брюснесета сам превратился в ловушку. Заваленный трупами животных и дохлой рыбой, он привлекал зверей отовсюду, которые, в свою очередь гибли, превращаясь в наживку для своих сородичей.
Эта одержимость владела мною до конца весны, когда первый после семимесячного перерыва корабль пришвартовался в Элисхамне. Норвежцы на шлюпке приплыли к берегу узнать, что случилось с печально известным Свеном-Тюленеебом. С удовольствием вспоминаю ужас и отвращение, перекосившие их покрасневшие лица, ведь норвежцы бывают очень брезгливы. Они пришли в полный ужас, и лишь один моряк решился выйти из шлюпки, пробраться меж трупов животных и вручить мне письма. Я наверняка был обросшим, небритым и грязным, перемазанным, как нередко случалось, вонючей ворванью. Моряк положил два адресованных мне письма на порог Рауд-фьорд-хитты и отступил.
Оба письма оказались от Ольги, моей надежной корреспондентки; позднее их содержание я выучил наизусть благодаря многократному перечитыванию. Сестра писала о вещах, которые казались мне до восхитительного экзотичными – о шумных рынках, о профсоюзных организациях, о божественно вкусных пирожных, о беспокойстве из-за подозрительных и непонятных друзей Хельги, многие из которых были куда старше ее, четырнадцатилетней. Казалось, я читаю художественное произведение, но знаю всех его героев.
В тот момент я смутился из-за того, что потерял счет времени и ни мыслями, ни одеждой не был готов к встрече с другими людьми. Я попытался заговорить, но что сказать, не знал. Я хрипел и бормотал.
Эберхард игнорировал норвежцев начисто, что, наверное, делало наше гостеприимство еще более несуразным.
– Ну что, зима наконец закончилась. Вижу, ты ее пережил, – не слишком убежденно проговорил моряк, потом откашлялся. – Пожалуй, нам пора двигаться обратно. Хочешь послать какие-нибудь письма?
Я спешно оглядел хижину, словно стопка писем могла материализоваться в ней, опровергая все это жуткое впечатление.
– Нет. – Других слов для посетителя у меня не нашлось.
Тут один из моряков в шлюпке закричал:
– Мортен! Возвращайся к нам, пока одноглазый каннибал не схватил тебя! Хочу убраться с этого проклятого берега.
Мортен покраснел. Его рот скривился в что-то между робкой улыбкой и гримасой.
– Извини. Они явно не в курсе того, что ты говоришь по-норвежски. Ну, прощай. На случай, если тебе что-то понадобится, скоро придут другие корабли.
Мортен развернулся и ушел – поспешно зашагал прочь от меня по берегу и оттолкнул шлюпку. Наверное, попроси я его меня увезти, он захлопнул бы передо мной дверь и сбежал.
Этим инцидентом определяется момент, когда я впервые услышал прозвище Одноглазый Свен, которое добавилось к двум другим (чаще всего использовалось Свен-Стокгольмец) и мне понравилось. В нем было больше героизма в духе саг о викингах, которые я читал в юности. Свен Рогорукий, самое желанное мною прозвище, мне так и не досталось, но выбирать не приходится.
Реакция норвежцев меня обидела, хотя, наверное, напрасно. В конце концов звериные трупы вокруг Рауд-фьорд-хитты располагались на жутко-похотливый манер – некоторые точно сражались друг с другом, некоторые нечестивым образом спаривались.
Трудно объяснить, зачем я создал гротескную инсталляцию, которую назвал своим зверинцем. Стоя на пороге, Мортен наверняка заметил моих сидящих за столом компаньонов – два больших льняных мешка, на месте головы у которых были натянуты высушенные морды тюленей. Этих двоих я называл Фридеборг и Ингеборг. На почетном месте сидел мешок с добродушной усатой мордой Бенгта. Глаза замещали черные камешки, бивни были привязаны к ткани в грубом подобии их естественного положения. Я называл мешки компаньонами, и таковыми они и являлись. Частенько я с ними разговаривал. Приемы пищи – время одинокое, а с псом особо не поговоришь. Эберхард даже на стуле не сидел. Если порой я обращался к ним, как к равным, и готовил им отдельные порции еды, если порой я слышал их ответы, надеюсь, это будет воспринято с сочувствием. Если рядом нет слушателей, человеческий разум порой выкидывает дикие фокусы.
Поделать я ничего не мог, потому что находился в плену одиночества. Оно висело надо мной, словно злобная луна, – то росла, то убывала, но, безжалостный властелин всех прибоев, неизменно притягивала.