«Сережа, почему ты хочешь убежать, когда у тебя все только что наладилось?» — «Я хочу бежать ради тебя, тебе здесь плохо…» — «Подожди, но необязательно же возвращаться». Слова неловко ворочались у меня во рту и точно вязли в ириске-тянучке. «Я здесь чувствую себя чужим». — «Но не настолько же, чтобы возвращаться туда, где тебя пошлют в Сибирь». — «Не пошлют! Я пошел в русскую армию, чтобы не сдохнуть от голода, и подчинялся бывшим офицерам Красной армии! В партизан не стрелял, ни в одной операции не участвовал, бумажки писал в штабе, а потом отказался идти к эсэсовцам, и меня сослали в проклятые горы — разве за это сажают в тюрьму? Четыре года назад, может, и сажали, а теперь точно всё. Не похвалят, конечно. Но я и не жду, что хвалить станут». — «Нет, Сережа, что-то не так ты говоришь. Тебе здесь не плохо. Ты бы здесь смог делать, что хочешь, ты умеешь приспосабливаться. Вот мне по-настоящему плохо. Мне так плохо, что я бы хоть сейчас убежала. Да, я вспоминаю, как нам врали, что немцы далеко, и я им никогда не прощу, что они увезли папу, а нас бросили. Но я поняла другое: что везде чернота, везде свои беды, везде злые люди — и мне главное, чтобы с тобой. Что такое?» — «Я не хочу врать. Устроиться можно, Леон предлагал войти в долю с его друзьями, конструкторами. Но мне снятся они. И мама, и Марго, и Оля. Папа и Толя реже, но эти сны настоящие. Сначала они начинались и заканчивались прямо в том месте, где я ложился спать. Потом, в лагерях, такие сны исчезли, будто мне черный мешок на голову надели. А теперь начали снова сниться. Меня зовут. То есть не кличут прямо голосом, но смотрят так, что мне ясно: они живы». Мы помолчали. Анна тяжело вздохнула и приблизила свои глаза к моим. «Сережа, это сны. Конечно, у нас в трудлагере девки верили в вещие сны, но почему ты-то веришь?» — «Я не думаю такими словами — верить, не верить. Эти сны настоящие. Я могу своих взять за руки во сне и почувствовать. Они ждут меня. Я очень виноват перед ними». — «И чем ты виноват? Если ты мне все рассказывал как есть, то ты вовсе не виноват. Просто ты старший, ты сын, и тебе кажется, что ты в ответе за них. Тебе плохо оттого, что не можешь их сейчас увидеть». — «Я виноват в том, что сгинул, что на самом деле хотел от них уехать и жить самостоятельно, а вовсе не найти отца. Как будто это был предлог — ведь я понимал, что почти нет шансов его найти». Еще минута прошла в тишине. «Я читал немецкую присягу, и потом мой батальон убивал партизан. А еще я рассказывал — горящие избы. Я не виноват, но…» — «Но это было давно. Не может же быть, чтобы после всего этого кошмара не началась новая жизнь, ведь многим должны простить — если всех арестовать за их грехи, то кто тогда на свободе останется…» — «Подожди, я предал? Я, по-твоему, виноват?»
Проходивший мимо полицейский посмотрел на меня. Я раскричался. Сияющие глаза Анны приблизились, и мы целовались солеными от слез губами. Затем встали и отправились вдоль мутных волн Самбра, по-прежнему обхватив друг друга, — сначала неловко, боком, как пьяницы, полезшие руками в рукава одного пиджака, а затем уже почти не спотыкаясь. В воздухе висела морось. Цистерны, конвейеры с рудой, коллекторы, застилающие небо коробки цехов, извивающиеся трубы — все это гудящее и лязгающее царство громадин присматривалось к шарам из бочче, которые катились, иногда приостанавливаясь, по набережной. У поворота к мосту, за которым начинались южные кварталы Шарлеруа, мы расцепили руки, и, хотя всё уже было проговорено, Анна спросила: «А если тебя все-таки арестуют?» Я был пьян и в тот момент не помышлял ни о чем, кроме желания обладать ею. Мы вжались друг в друга и долго не могли расцепиться. «Нет, за мной ничего нет».
Я бродил по городу, стоял у градирен, оглядывался на домны металлургического завода и смотрел на великанов с обвисшими рукавами — от одного к другому тянулись высоковольтные провода. Все эти башни и копры казались гораздо более живыми, чем многие встреченные мной люди. Человек их воздвиг, и они наблюдали творимые создателем мерзости. Они молчаливо свидетельствовали и даже соучаствовали в мерзостях, покрываясь с годами грязью и осадком от выхлопов дыма и выбросов взвеси. С холма над Шарлеруа заводы казались расползшейся по земле рукотворной и ослепляюще красивой опухолью. Ниточки их огней были сосудами, наполненными порченной кровью. Бесконечно ползли по насыпям вагоны с ископаемыми — изъятыми невидимым хирургом внутренностями земли. Фабрики строили, молясь богу металлов, стали, прогресса, и теперь исключить их из ландшафта было невозможно. Впрочем, меандры рек и пятна лесов тоже напоминали пигменты кожи и слились с опухолью воедино. Земля, обжитая человеком, уже была изваляна в грехе, и это казалось мне смутно связанным с достижениями, с прогрессом. Именно смутно — стоя над мигающими огнями плавилен, я не мог объяснить эту связь, тем более нахватавшись с непривычки вдрызг.