– Постой, я не об этом… О чем это я?.. Ах, да!.. Вот ты мне что скажи: почему ты знаешь, что она меня хотела… зарубить-то? Может, она брата моего…
– Нет, именно вас, Алим Алимыч… Мне тогда многое странным показалось. Тревогу я почувствовал еще в то время, когда брат вашу феску надел… Помните ли? В саду! Еще когда мы под кленом сидели. Вот тогда уж я почувствовал тревогу… А потом… потом я глаза ее видел, когда она с косарем подходила к спящему-то… и видел, как она ударила косарем…
– Косарем?
– Косарем. Вашим косарем, которым лучину колете… И вот, как она взмахнула косарем, я уж тут сразу понял нелепую ошибку… Я уж тут сразу все понял… А она со всего плеча… Я хотел крикнуть, да не успел… Только глаза успел зажмурить… И странно-с, очень странно она горевала потом…
Алим встал, пошатнулся, подошел к лавке и тяжело сел. Порылся в карманах, нашел клочок бумаги и карандаш. Что-то быстро написал и протянул бумажку Грише.
– Вот, возьми, Гриша, и храни… Это для тебя. Чтоб тебя, милый, не засудили… Послушай, друг, смотрю я – ботинки у тебя скверные… эдакие скверные ботинки…
Он сдернул с ног сапоги и аккуратно поставил их на стлани возле Гриши.
– На-ко вот сапоги… Бери, брат, не стесняйся…
Портянка на левой ноге размоталась, он сорвал ее и выбросил за борт.
– Постой… Что же я еще хотел?.. Что же это такое я хотел? – стал вспоминать Алим, беспрерывно проводя рукой по лицу сверху вниз, словно умывался. – Да, вот что: возьми-ка гимнастерку… Она новая, совсем новая, зимой сшил… Алешка-портной шил. Знаешь?
– Знаю… – как эхо, отозвался Гриша, затаив дыхание и вздрагивая челюстью.
Алим снял гимнастерку и бросил ее на сапоги. И принялся опять тереть лицо, но не одной рукой, а – двумя, все сильнее и сильнее, и уже начал кланяться вместе с движениями рук.
– Возьми и гимнастерку… она новая, совсем новая… Пригодится… Сколько ж я за нее заплатил? Вот и забыл…
И вдруг затих, перестал кланяться и тереть лицо, и долго и неподвижно, закинув голову, смотрел на беспредельное глубокое небо и зеленые звезды. На белой исподней рубашке его лежал лунный свет, пряча в складках густые синие тени. Потом он точно спохватился, точно поймал себя на каких-то ненужных и вздорных мыслях, тряхнул головой и, взявшись руками за уключину, легко и плавно опустил свое тяжелое мускулистое тело за борт. Слабо, чуть слышно, плеснулась вода и скрипнула уключина. Все еще не выпуская из рук уключины, он посмотрел на Гришу, словно хотел что-то сказать, последнее, обязательное, без чего никак нельзя было уходить из жизни, но не сказал ни слова и продолжал смотреть на Гришу, молча и как бы удивленно.
– Жене-то… может, что… – шепотом проговорил Гриша.
Алим ничего не ответил. Только на секунду, на миг какой-нибудь, в его глубоко запавших, черных глазах мелькнуло что-то испуганное, жалкое, невыносимо страдальческое… И как-то странно, быстро и мелко задрожал его тяжелый подбородок.
Он с силой оттолкнул лодку и исчез под водой…
Забава
Холодная река Ижма искусно вьется меж обрывистых берегов, то плавно течет на широких разводьях, то бурно срывается с каменистых порогов, вздымая белую пену. Над порогами плавно кружат серые чайки. Могучие лиственницы, подмытые половодьем, низко свисают над рекой, уцепившись корявыми корнями в бурый суглинок. То там, то тут всплеснется игривый сиг, покажет солнцу ослепительную, серебристую чешую и снова нырнет под воду. Щебечут птицы, суетливо прыгают по стволам елей рыжие белки; качаются, перешептываются высокие камыши, – тайга живет своей особенной, таинственной жизнью…
Казалось бы, мир создан здесь для того, чтобы и сама жизнь была такой же красивой, легкой, как полет чайки, спокойной, как зеленые лесные озера, могучей и здоровой, как тайга, но по какому-то непонятному, чудовищному закону земля здесь полита потом, слезами и кровью, глухие чащобы знают много трагедий, а высокая трава скрывает тысячи горьких могил.
Я сидел возле костра на желтом песке и варил картошку. Ткнувшись тупым носом в прибрежный гравий, стоял глиссер[82]
. Механик Кирилл, веснущатый, юркий паренек, битый час возился с испорченным мотором и никак не мог наладить зажигания. Смачно ругаясь, он покрикивал на флегматичного старика Пахомыча – личного «дневального» начальника восьмого лагпункта Казарина. Стоя по колено в воде, без штанов, Пахомыч равнодушно почесывал спину и время от времени подавал мастеру то молоток, то гаечный ключ, то подпильничек.Саженях в двух от меня, там, где кончался песок и начиналась молодая шелковистая трава, пересыпанная цветами, развалился сам Казарин – единственный «вольный» гражданин из нас. Тучный, с розовыми одутловатыми щеками, он упивался бездельем, солнцем, собственной персоной и лениво и тихо спрашивал меня:
– В побеге бывал?
– Был.
– Ну, и что – не удалось?
– Поймали.
– Да-с, братец… из нашего лагеря не легко убечь, потому – место выбрано самое подходящее: тайга, болота, тайга… Били тебя после побега?
– Били.
– Так и надо. Прикладами били?
– Всем били… и прикладами тоже.