Люба обстирывала, обшивала Курта, кормила его вкусными русскими блюдами, переваривая и пережаривая на свой лад скучное казенное довольствие – с некоторыми туземными добавлениями. И никто в деревне не осуждал ее, ибо многие и очень многие бабы и девушки обзавелись уже немецкими камрадами и даже имели от них ребят или готовились стать матерями. Люба тоже уже несколько месяцев носила в себе маленького Вилли или Фрица.
Как-то, беспорядочно и безуспешно обстреливаемый немецкими зенитками, над деревней пролетел советский самолет, успевший сбросить что-то странное. Когда разбежавшиеся было в панике солдаты и мужики снова собрались на улице перед недавно восстановленной церковью, они, – сначала боязливо, затем осторожно, а потом всё смелее и смелее, – стали подходить к небольшому разбившемуся вдребезги ящику, и обнаружили целую пачку свивальников, пеленок и подгузничков с надписью на русском и немецком языках: «Русским бабам для их немецких ублюдков»…
Мужики и солдаты захохотали – кто и не очень весело, – а бабы пригорюнились и всплакнули. Понахмурился и Пёрцель: он не верил, что его Аннализе дождется его с войны с безгрешным лоном. Разве только скинет разок-другой…
– Ну, чего нахмурилась, – буркнул он Любе: – мужа, что ли, вспомнила?! – И уже враждебно посмотрел на нее: – Все вы, бабы, слабы на этот счет…
– Не тебе бы, Курт, меня попрекать…
– Ну, ладно…
Вечером за шнапсом собрались Пёрцель, Любке и Иодль. Все хмуро пили водку и отмахивались от Любы, предлагавшей гостям закуску.
– А они все-таки правы, эти русские свиньи-летчики… Мужчины воюют, а бабы забавляются. Кто с врагами, кто с пленными. Не дело это…
– А как без этого проживешь? Мы – солдаты, а не монахи, – подмигнул «фельдмаршал» Иодль.
Но веселая попойка так и не ладилась. Выручили вкусные любины кокорки, обильно заправленные салом, да и сама она, веселая, румяная, круглая. Как всегда бывает с веселыми и жизнерадостными русскими людьми, она для подъема настроения запела протяжную унылую русскую песню. Голос был у нее хриповатый, немного резкий, но верный. Затем, подойдя к раскричавшемуся Вовке-Петеру, она запела детскую песенку:
Солдаты развеселились, подозвали бабу с малышом – и каждый сунул Вовке тюбик немецких конфет-колечек – эфемерных и с пронзительным химическим вкусом, но радостно-пестрых. А Курт Пёрцель, обхватив Любку пониже талии и подсадив Петера на колено, запел свою излюбленную Лорелею…
Недели через две толстый переводчик Иодль допрашивал мужика, обвинявшегося в сношениях с партизанами. Иодль очень плохо знал тот смешной польско-украинский жаргон, которым говорят галичане, искренне считающие его «литературным украинским языком». Для псковского же мужика, не мигая смотревшего на допрашивавшего толстяка, этот жаргон был абсолютно непонятен.
– Он упорно запирается… скрывает правду. Я заставлю его говорить, Ганс! А ну-ка, ударь его еще разок по ребрам!
И тощий, равнодушный Ганс Герман флегматично ударял мужика по бокам, бил без злобы, без ожесточения, – по службе и долгу солдата.
Вешали мужика в сумерки у церковных ворот, согнав всю деревню на показательную казнь. Вешали его Герман и валторнист опереточной труппы откуда-то из Верхней Баварии – синеглазый плотный мужчина, хорошо и ладно скроенный и достаточно интеллигентный. Он сильно интересовался Россией, читал в немецких переводах «Войну и мир» и романы Мережковского.
Район был объявлен партизанским, и отряду было поручено – для устрашения населения – произвести экзекуцию в нескольких селах и деревнях. Всё взрослое население в них было разделено на несколько категорий: трудоспособные отправлялись на оборонные работы в Германию, в особо-режимные остовские лагеря; часть мужчин и всё нетрудоспособное население должно было быть сожжено вместе со своими домами; всё имущество и скот реквизировались, а дети до шестилетнего возраста отбирались и отправлялись «для сортировки» в Ригу… В число подлежащих примерной экзекуции деревень попала и деревня, где стоял отрядик обершарфюрера Пёрцеля.
Тяжело было Пёрцелю, ох, как тяжело! Но – приказ есть приказ! Его надо исполнять, ибо что было бы с великой армией и всем народом, всей его страной, если бы не исполнялись приказы, исходящие, в конечном счете, от самого фюрера?! Под конец Курт не выдержал и – под великим секретом – сообщил о предстоящем своей Любке:
– Беги. Только молчи, пожалуйста, – и он два раза обнял неподвижно остановившуюся с открытым ртом бабу, но так и не решился ее поцеловать. Вовке-Петеру он подарил шоколадку и несколько раз поцеловал его:
– И у меня в деревне растет такой малыш… Только на восемь месяцев старше…
Через четверть часа вся деревня знала о приказе. Кое-кто успел ускользнуть, но большинство, движимое алчностью к горбом нажитому добру, осталось…