Макс рассказал, как прадедушка однажды отозвал его в сторонку и спросил, не имея в виду ни дня рождения, ни хануки, ни какой-то другой важной даты, ни блестящего табеля, ни школьного концерта: "Чего ты хочешь? Скажи мне. Хоть что. И у тебя будет, что ты хочешь". Макс ответил, что хочет
Ирв, который начал сочинять речь задолго до смерти Исаака, предпочел промолчать.
Тамир стоял немного в стороне. Неясно было, старается ли он сдерживать эмоции или хочет вызвать их. Не раз и не два он доставал телефон. Его невозмутимость не ведала границ, не было такого, от чего он не мог бы отмахнуться: смерть ли это, стихийное ли бедствие. И было в Тамире еще что-то, злившее Джейкоба и почти несомненно вызывавшее зависть. Почему Тамир так мало похож на Джейкоба? Такой вопрос. И почему сам он так мало похож на Тамира? Это тоже вопрос. Если бы привести их к единому знаменателю, вышел бы вполне достойный еврей.
Наконец вперед выступил рав. Он откашлялся, сдвинул очки на нос и вынул из кармана небольшой блокнот на спирали. Пролистнув несколько страниц, сунул его обратно, будто перенес содержимое в память или убедился, что перепутал блокноты.
— Что можно сказать об Исааке Блохе?
Он выдержал достаточно долгую паузу, чтобы возникли сомнения в его риторике. Может, он и впрямь задал вопрос? Признавая, что не знал Исаака настолько, чтобы говорить о нем?
Моментально влажный цемент недовольства, которое Джейкоб почувствовал возле катафалка, застыл до той твердости, когда об него расшибаешь кулаки. Этот парень был Джейкобу ненавистен. Ненавистна его ленивая праведность, его вшивая манерность, его маниакальное оглаживание бороды — жесты из дешевого театра; слишком тугой воротничок, развязанные шнурки и криво сидящая ермолка. Такое время от времени накатывало на Джейкоба — быстрое, сплошное и вечное отвращение. Так бывало с официантами, так было с Дэвидом Леттерманом и с равом, который обвинял Сэма. Не раз он возвращался домой после обеда со старым приятелем, из тех, с кем прошел не одну житейскую страду, и невзначай сообщал Джулии: "Кажется, тут конец". Поначалу она не понимала, что он имеет в виду —
— Что можно сказать, когда о человеке можно сказать так много?
Рав сунул руки в карманы, закрыл глаза и кивнул.
— Не слов не хватает, времени. Не хватит времени — всего, оставшегося до конца времен, — чтобы описать трагедию, и героизм, и
Погодите-ка,
— Он позвонил и попросил меня зайти. В голосе не было никакой тревоги. Никакого отчаяния. Но была просьба. И я пришел. Раньше я не был у него дома. Мы лишь пару раз встречались в шуле, на бегу. Он усадил меня за кухонный стол. Налил стакан имбирного пива, подал тарелку черного хлеба и нарезанную дыню. Многие из вас угощались тем же за его столом.
Осторожный смешок признания.
— Он говорил медленно, с напряжением. Рассказал о бар-мицве Сэма, о сериале Джейкоба, о том, что Макс рано научился делить в столбик, что Бенджи ездит на велосипеде, о проектах Джулии и о
Смешок. Рав набирает очки.
— Потом он сказал: "Равви, я больше не отчаиваюсь. Семьдесят лет меня мучили кошмары, но теперь я их не вижу. И чувствую только благодарность за мою жизнь, за каждое прожитое мгновение. Не только за добрые минуты. Я благодарен за каждую минуту своей жизни. Я видел так много чудес".
Это могло быть либо нагло нагроможденной горячей навозной кучей лжи, либо откровением, позволявшим заглянуть в подсознание Исаака. Только этот рав точно знал — что честно пересказано, что приукрашено, а что и вовсе выдумано. Кто-нибудь вообще слышал, чтобы Исаак произносил слово