В глазах – рябой рельеф. Слева – тёмное пятно. Это хребет горы в Косово. Справа – светлое пятно. Так проступает сквозь туман стена сербского домишки. А между ними задаёт дистанцию серая полоса, где жирная, похожая на пролитую второпях лужу ворованного бензина, где потоньше, что виляет ужиком. Серое – это плещутся в лужах гусаки. Всех не переловили, не перестреляли и не сожрали. Чьи они теперь? Поди, узнай. Птицы, как люди: осиротели дворами, одичали нравами. До девяносто первого всё было общее: и земля и небо, и люди и говор. А ныне на «како си?» только серб метнёт «д
– Спаси и сохрани, – рассеянно повторила женщина шепотом последнюю фразу. Муж теперь казался удивительно понятным и талантливым. Так написать сможет не всякий. И не всякого вот так, с улицы, издадут в краевой газете. Как же она раньше не понимала, что Витя – это самородок, это чуткая и ранимая душа? «Вот он как про уток: идёт война, а ему птицу жалко». И все едино было, что именно муж писал про гусей, Галя сейчас думала не про детали. Вдруг она отчётливо поняла, что жила не с варваром и палачом, как сама же окрестила мужа, а с сердечным человеком, споткнувшимся в жизни, озлобившимся на неё, и которому помощи ждать было неоткуда. А кто мог бы помочь? Когда у Вити начался спад в бизнесе, его отец уже умер. Мать делами заниматься не привыкла. Да и она ушла рано. Сестра – непутёвая. Из другой родни – никого. Потому Ухов и пластался в одиночку, набивая шишки и мозоли. А от боли становясь все суровее и неприступнее.
Ей бы понять мужа, пожалеть, но нет. Тогда было не до понимания. Обидным казалось, что рушится привычная достойная жизнь, что с каждым месяцем денег в семье всё меньше и меньше. Что ей никакого внимания, да что ей? Даже детям ничего: ни совета, ни ласки. Одни только нарекания и наставления. Вот и озлобил против себя. Вот и получилось, что получилось. А теперь… А что теперь? Все в прошлом. Всё. До и после. Когда-то белое, а ныне пожизненно чёрное: словно, другие краски глаз воспринимать больше не мог. И, чётко ощущая это, обречена она теперь не на свободу и радостное освобождение, про которые говорил этот болван Валерий, а на пожизненное причитание и попытку вымолить себе у господа прощение за бессовестность свою и безразличие.
«Если бы кто-то был тут, его наверняка можно было бы спасти», – слова врача скорой помощи, приехавшей констатировать смерть Виктора, давили и не отпускали.
– Ой, мамочка! – мольба вырвалась сама по себе и тут же прибила очередной безысходностью: и с этой стороны помощи ждать не приходилось. Мать, когда-то родная и любимая, за годы жизни с Виктором стала чужим человеком. Уховы не приняли мать Гали в семью. Свёкор при каждом упоминании сватьи морщился, как при виде блевотины – глубокими морщинами стягивая кожу всего лица, прикрывая глаза и полу-отворачиваясь. Свекровь, не раз упрекавшая, что невестка от плохого семени, категорически отказывалась общаться с матерью Галины. Виктор, принявший позицию родителей, к тёще не ездил и Гале запрещал бывать у неё с детьми, словно территория материнской квартиры была поражена туберкулёзом или бубонной язвой, чем так просто заразиться при контакте с бабушкой с материнской стороны.